Моя жизнь – череда восхитительных совпадений; я случайно проходил мимо парикмахерской, в которой работала Мари, я ее увидел, она встряхнула волосами, я остановился: большие, слегка раскосые глаза, впадины под скулами, тени на висках… я открыл дверь и вошел… так и хожу, как в сказке, открываю двери лабиринта… меня с детства что-то словно звало или подталкивало, я выбегал из дома, летел не чувствуя ног, задыхался от ветра… мне казалось: передо мной все дороги раскрыты, все мне радуются; этот порыв сохранился во мне, я и сейчас готов бы побежать, но – гипс и костыли… я знаю, что впереди еще будет не одна дорога, и знаю: мне повезло, мне несказанно повезло – Фортуна перенесла меня сюда… я снова в потоке, который меня влечет, кто знает к какой дверце…
О чем мой роман, Роза Аркадьевна?.. обо всем сразу, обо всем… о моей матери, например… В те дни, когда умерла мама, у меня не было никого ближе Парнаха, своими стихами, своими историями он создал в моем воображении Париж… не этот Париж, по которому я иду сейчас, не этот – другой, и не будь его, разве ж оказался бы я здесь? Нет! Меня сюда манили миражи, с которыми мне расставаться не хочется… мать меня недолюбила, мы так жили, что на любовь ни времени, ни сил не оставалось, особенно в Чистополе – там, в интернате, я родителей почти и не видел, о ее смерти мне сообщили, когда я не видел ее три дня, они пришли и – как на холод выгнали, я сам побежал, был мороз, я в рубашке выскочил, побежал и не заметил, только вижу на каланче флаг – значит, ниже тридцати пяти, я так и встал, обратно меня несли на руках старшие мальчики, я заболел и на похоронах не был, три недели пролежал в изоляторе… еще до войны мама постоянно чего-нибудь боялась, всегда была напряженной и скованной… она меня часто одергивала, даже иногда говорила: «Что ты улыбаешься, как дурной? Перестань!»; она была моим учителем, воспитателем, даже тренером, дрессировщиком, я был еще та мартышка, а вот мамой, любящей и нежной, быть со мной она себе не позволяла, на это не было времени, она торопилась меня научить читать и писать, составляла диктанты из сложных слов (она выписывала их из энциклопедии) и поговорок, чтобы я их выучивал, в день по стиху Есенина, Багрицкого, Смелякова… потом они с отцом решили, что мне лучше будет в интернате: питание три раза в день, общение с детьми, они смогут больше работать, папа сможет писать свою повесть и так далее… я обиделся, я не хотел в интернат к чужим детям, а мама в те дни очень радовалась: ее взяли учительницей в школу, наконец-то она ушла с этой ужасной кухни… а я думал, что она радуется, оттого что от меня избавились; я с ней воевал, в школе чурался, она тоже говорила со мной, как не с родным… она откладывала любовь на потом, торопилась меня подготовить к жизни, но не случилось потом. Отец сразу сломался, до неузнаваемости. Мой отец – эгоист и слабый человек, не знал, что делать, тем более в такие-то дни, боялся угодить на фронт, он никогда со мной не занимался, да и чем он мог со мной заниматься, если по мячу попасть не мог, с велосипеда падал, он играл в театре, читал стихи, пел комические куплеты, писал свою детскую повесть о пионерах, с группой себе подобных чистоплюев он разъезжал по прифронтовым районам, собирал фольклор, подбадривал солдат; в интернате никто, кроме Парнаха и еще двух его друзей, меня не навещал; это произошло тоже совершенно случайно, я и не мечтал подружиться со взрослыми, они мне казались такими необыкновенными и неприступными, как-то я не пошел в школу, читал чью-то книжку, мне было очень скучно, я все время думал о маме, вдруг услышал музыку, вышел, оказалось, когда все дети были в школе, Парнах и его друзья приходили в наш красный уголок поиграть на пианино что-нибудь необычное, они мне удивились, я сделался заговорщиком, узнав, что я совсем один, они меня навещали, приносили сладкие слипшиеся подушечки, часто Парнах приходил со своим мальчиком, он был младше, мы с ним хорошо ладили… Я не примазаться приехал! Париж был моей единственной целью, он был моим стержнем, основанием, вершиной, я мечтал по ночам, изобретал побеги, я слышал много историй о беглецах, о Солоневичах… легенда… у меня была книга – «Россия в концлагере»
[169] – я вшил ее в обложку «Повести о настоящем человеке», отец ее сжег с остальными, он все сжег; в той книге первых страниц не было, последние затерялись, в середине кое-что не стыковалось, я хранил ее как реликвию, хотел повторить их маршрут, но в Удельной меня переубедил старый контрабандист, которого пустили по этапу как политического, он уговорил меня идти через Ржавую канаву: «Зачем бродить в сопках, если можно спокойно скостить по Сестре?»; нарисовал карту, я выучил ее и съел, она стала частью меня. Закрываю глаза – вижу рисунок, вижу его хитрую ухмылку. Финн по отцу, по матери комяк – у него было изможденное, похожее на деревянную маску лицо, которое почти ничего не выражало. Он старался казаться сломленным, сонливым, до слепоты безразличным, покорным. Редко доводилось заметить, как сквозь его узкие глаза просачивается свет веселости. О, как я хочу, чтобы его осветила изнутри непритворная радость! Чтобы он узнал как-нибудь… «Он узнает, – шептала Мари, – в последнюю минуту все всё знают». – «Правда? Ты так думаешь?» – «Конечно». Я ей верю: он узнает, что его карта пригодилась, он дал мне верный совет, он возрадуется, хотя бы в последнюю минуту, возрадуется, что насолил своим мучителям, и я утер им нос, его карта сработала!.. так я думал, обнимая Мари, вчера, это было вчера, я думал: я тут, в Париже, рядом со мной девушка моей мечты, мы курим, на глазах у меня слезы счастья, я так жадно ее люблю, я так сочно себя излил, так жарко, что она даже застонала: «тебя так много…» – О да, меня так много! Смотри сколько людей! Какая пестрая толпа, какие бунтари! Идут и идут – края не видать! Река людей! Повязки на рукавах, плакаты и флаги… мимо меня шествовали представители ультракрайних левых организаций! Среди них выделялись очень агрессивно настроенные бойцы, вооруженные палками, гаечными ключами, арматурой, обломками труб (некоторые трубы были с краном на конце), они бодро двигались сплоченными группами, с нетерпением в членах, с яростью в глазах. В тот день в направлении площади Бастилии стекались отряды настоящих разбойников; некоторые, тоже основательно побитые, как я, ковыляли, с перевязанными головами, руками… волны людей, готовых обрушиться на щиты и каски солдат, пасть под ударами дубинок, разорваться на части, прорасти невероятным будущим… калеки, пьяницы, злые бандиты с коварными бойницами глаз, холодными обескровленными лицами… покойники, выползшие из могил Пер-Лашез, духи всех прежних революций… они собирались разнести в пух и прах правительство, биржу, полицейских. Заметив меня, они подбадривали: «Молодец! На костылях! Ну, ты даешь! Мы гордимся тобой!» Я улыбался им, медленно крался вдоль стены, махал рукой, меня обгоняли новые и новые бойцы, в строительных и мотоциклетных касках, с длинными шестами и флагами, похлопывали меня по спине, что-нибудь говорили, подмигивали. Вот об этом мой роман! Об этом тоже! Все эти люди в моем романе, подле меня, они тут, в этих словах, в моей крови, в моем сердце, но я не с ними, я это чувствую, они в моем романе, но я не с ними, и это очень печально, мы идем по одной улице, и вроде бы в одном направлении, но – к разным целям… они сами не понимают, куда идут… а я?.. знаю ли я, куда иду?.. почему я уверен, что они не знают?.. откуда мне знать? Меня поразила эта мысль, внутри будто что-то шевельнулось, мелькнула какая-то тень, я остановился, меня обходили люди. «Отдохни, – говорили они, – день будет длинным». Я встал в стороне, прижался к стене, на которой шевелились огрызки плаката; я погрузился в себя, следил за внутренними сумерками, смотрел вглубь, в черноту. Там барахталась какая-то тень, как эмбрион, она толкала меня к бегству… Я подумал, как бы мне перемахнуть через эту людскую реку… На том берегу был маленький парк… Хотелось там затаиться… но как переметнуться через такой поток?.. Я стоял и беспомощно смотрел на толпу бунтарей, которые собирались разнести мир в щепки, такой дорогой мне мир… я хотел закричать, и закричал, но не ртом, а сердцем – крик полетел внутрь, как если б я кричал в колодец…