– Образумьтесь, пожалуйста! Не поможет это! Не поможет!
Она вскрикнула и заплакала, нет, заревела, начала метаться, я укол барбитала ей сделал. Барбитал подействовал. Уснула. Когда я уходил, ко мне в прихожую вышла ее мать и жутким голосом сказала:
– За все платить приходится…
Я не понял, спросил, о чем она говорит? за что платить? Недовольная, – как это я не понимаю? – женщина обвела рукой вокруг себя:
– За все это – платить! Поняли? Вот так-то. – И головой покачала.
Тогда же под вечер ко мне явился Николай, его трясло, глаза огромные; я подумал: неужто еще что-то приключилось? У меня не хватило бы сил на большее… Как гранату, он держал капсулу для пневматички. Я спросил, зачем ему капсула, он вопроса моего не расслышал, заговорил чужим голосом, быстро, отрывисто:
– Дома у нас, Альфред Маркович, знали бы вы, что творится дома… Все сошли с ума.
После исчезновения Тредубова он отвез Сержа в Париж, возвращается домой и видит сцену: в гостиной стоит открытый чемодан, наполовину наполненный вещами, в прихожей и комнатах и на лестнице, что ведет на второй этаж – везде разбросаны вещи, за столом, подперев голову руками, сидит отец, на его лице муки головной боли и раздражения; Лидия и мать ссорятся. Лидия бегает, хватает вещи и бросает их на пол. Мать на нее смотрит и бессильно дышит: «Да как ты можешь? Как ты так можешь? Бросить? Родную дочь?» «Пусть остается! Наплевать! Поедем без нее!» Николай не сразу догадался, что речь шла о Маришке, которой Лидия готова была пожертвовать. «Поскорей отсюда! Надоело! Правильно папан говорит: надо ехать, жизни здесь нет!» Мать не выдержала и на пути у нее встала: «Никуда не пущу! Не дам родное дитя бросать!» Лидия толкнула ее сильно в грудь и завопила совсем ненормальным голосом: «Прочь! Надоели вы мне все! Чтоб вы попередохли здесь!» – и выбежала из дома. Любовь Гавриловна схватилась за сердце и слегла.
– Отец отказался везти ее в больницу, сидит с ней сам и теперь себя во всем винит, кается и плачет. Она ему говорит, чтобы он ехал, раз не может иначе, а он ей говорит, что без нее никуда не поедет. Мать молит вас вернуть девочку, Альфред Маркович.
– На одном условии, Коля: Маришка не покинет Францию, – сказал я как мог твердо.
– Не покинет. Никто из них. Я вместо всех поеду.
– Что?
– Да, я все решил и все объяснил. Отец и мать согласились. Мы договорились. Я еду первым. Все там выясню, устроюсь, и тогда им дам знать, куда ехать, что с собой брать, каковы там условия жизни и так далее. Первым поеду. В разведку. Они уж потом. Вот тогда и держите Маришку. Я вам тоже напишу. Не беспокойтесь. Только скажите, чтоб Маришка вернулась.
– Завтра Ярек съездит. Не погоню же я человека на ночь глядя.
– Нет, конечно. Хотя я мог бы… Ну, нет, не поеду. После такой поездочки хоть век за руль не садись, фу!
– Завтра вечером привезу. Сейчас уже поздно. Да и сил никаких нет. Вина выпьете?
– Пожалуй, выпью.
Мы пили до глубокой ночи, стараясь говорить о чем угодно, только не об исчезновении Тредубова и не о ссорах у Николая дома; я ни о чем его не расспрашивал, по глазам видел, что он именно об этом и думал, глаза у него были жуткие, и в них было недоумение, растерянность, я понимал, что расспрашивать его не имело смысла: вряд ли он значительно дополнил бы рассказ Сержа; робко он спросил, как там Наденька, не известно ли мне…
– Известно, – ответил я, – очень плохо.
Он вздохнул и ушел спать в комнату, где ему постелили, только, кажется, он не спал. Похмелье меня подняло ни свет ни заря, выхожу на кухню воды попить, а там Николай сидит: свеча перед ним почти вся сгорела, а он сидит и что-то пишет. Я не стал мешать, попил воды, он письмо в трубочку свернул, в капсулу завинтил, поблагодарил меня (глаза стеклянные) и ушел. До сих пор не понимаю, зачем ему нужна была капсула. Если хотел отправить, так отправил бы обычным способом. Зачем капсула? А потом подумал, что может, он не хочет обычным способом…
На следующий день мы с Сержем отправились в школу к Игумнову. Тот был сражен, потрясен; в редакции все остановилось, в общем-то от нее ничего не осталось. Анатоль сидел в пустой классной комнате на полу и на разбитую пишущую машинку смотрел, вокруг него – разгром… Я предположил, что тут обыскивали, но нет, это у редактора случилась истерика, он сам все разгромил, а после всплеска обессилел. Неизвестно, как долго он там сидел. Может быть, два дня. Роза Аркадьевна сказала, что после всех своих хождений и экстренного выпуска, который делали в лихорадочной спешке («Это был какой-то психоз», – сказала она), он впал в столбняк («Нервное истощение, полное, коллапс!»). На это не сразу обратили внимания; вечером он сел за свой стол, перед ним стоял чай, все ушли, он ни с кем не попрощался, утром приходят – так и сидит: перед ним чай вчерашний, а он в стол смотрит, никого не замечая, только слышно, как он повторяет: «Тредубов… Глебов… Я во всем виноват… Егор… Моя вина… Юрий!» и тому подобное. Так он просидел весь день, а потом взорвался, сбросил со стола все бумаги, даже машинку бросил, с криками – «Все бесполезно! Все напрасно!» – всех разогнал. Роза Аркадьевна наблюдала за ним с улицы, из темноты, она видела, что происходило внутри: Игумнов метался по ярко освещенной классной комнате, жестикулировал и кричал, книги и бумаги летали, портреты и чучела падали, а потом редактор сел и больше не показывался. К нему заходили, но он всех выгонял, закрылся, и его так оставили, решили, что само уладится (Роза директора уговорила потерпеть еще день, а сама к нам побежала). Нас он принял. Открыл, впустил и на пол сел, перебирал детали разбитого «Ундервуда», крутил в руках, бессмысленно, говорил бессвязно; на Сержа почти не обратил внимания, – мы опасались, что Игумнов будет на него ругаться, – никакой реакции; со мной он общался, как с врачом, и я, как врач, посоветовал ему поесть теплого бульона, принять успокоительное, лечь спать, а потом, набравшись силы, Анатолий Васильевич, возьметесь за дело. Серж тоже буркнул:
– Да, Анатоль, так и сделаем, да?
Сил у Анатолия Васильевича определенно не осталось совсем, он легко уступил нашим увещеваниям, покачиваясь, ничего вокруг не замечая. Он пошел вон из школы. Мы гасили свет и запирали за ним. У него подгибались ноги, терял сознание на ходу. Поддерживая, проводили домой, зашли, чай ему сделали, побольше сахару насыпали (у Сержа в кармане был кулек, для примирения). Я позвонил Розе, чтобы она проверила своего редактора поутру. В кровати он дрожал, стучал зубами и шептал: «Моя вина… во всем я виноват… один я».
Уладив это дело, мы съездили к Наде. Она снова потребовала, чтобы Серж все рассказал:
– Вы-то, я надеюсь, мне врать не станете…
Серж повторил свой рассказ – в который раз! Она замахала на нас руками, убежала – не поверила. Пришла через какое-то время вся в слезах.
– Зачем вы так со мной? Я не ребенок… За кого вы меня принимаете?
Смотрела то на меня, то на Сержа, я сказал, что не могу подтвердить, меня там не было, но Сержу и Николаю можно доверять.