* * *
5. IV.1947
Слабость, я чувствую внутреннее иссушение. Перед приступом происходит отлив сил. Я похож на иссохшее море, из которого растут пирс, мост, скалы, видишь на сухом дне ржавые остовы машин, велосипеды, каркас утонувшего буксира, якорь с оборванной цепью, водоросли сохнут, рыба, труп утопленника. Когда я видел все это? Откуда эти видения? Мое дно, мой скелет. Чем меньше остается сил, тем пристальней всматриваешься в себя. Когда у человека есть энергия, он, как сытое животное, здоров и резв. Он себя почти не замечает, что-нибудь ищет, изучает мир. Но когда ты – едва живой скелет, который еле держится, кости вот-вот распадутся, связки скрипят, узлы ослаблены, и мир внешний тебя больше не волнует, ты всматриваешься в себя, будто ползаешь по дну в поисках крупицы силы, ты уже не надеешься бороться за себя, искать пищу там, где царствуют сильные, сытые, поблескивающие металлом вояки, ты как безумный ищешь ее внутри себя, в журчащем потоке своего сознания, пустого, прозрачного и холодного, как родниковая вода. (О Егоре – ничего. Где искать? Куда бежать? Не уберегли мы его. Заходил в редакцию, там пили чай и молчали, как на поминках.)
7. IV.1947
Свет накатывает из-за спины. Прошлой ночью думал: начнется. Миновало. Все случится этой ночью. Прямо сейчас. Пишу непосредственно пред этим. В животе тяжесть, даже твердость, а не тяжесть. За спиной растет плотная стена света. Сдвигается плита. Приближается. Я лег на левый бок, положил листки перед собой. Карандаш – держусь за него, как корабль за якорь. В другой руке деревянная ложка, что мне Егор вырезал, не раз выручала. Думаю о нем каждый день, каждый день. Кажется, будто проваливаюсь в постель. В ногах слабость. Дрожь. Сон невозможен. Мое состояние – бдение, обостренное и безумное. Чешуйки света. Летят как снежинки. Частый свет. Мерцание. Сознание вспыхивает и гаснет. Я не теряю себя. Отпустить? Нет, держаться. Бессильный рыхлый орган. Об этом я в стихе писал. Сейчас меня ампутируют, отключат от жизни.
9. IV.1947
Заставил себя пойти в башню вчера ночью; зажег свечи, постелил на полу, попил крепкого чаю с лекарством, которое дает мне Этьен, лег и ждал, долго ничего не было, а потом опять появилось ощущение, будто я стою, а не лежу, стою, прислонившись спиной к стене, за которой раздается страшный гул, будто я удерживаю спиною дверь, в которую рвется ураган, а передо мной – звездное небо, которое медленно перемещается, и вот уже я повисаю над этим небом, как над бездной, а надо мной – буря, тот самый взрыв, который случился в форте, он разрывается у меня за спиной, а я его сдерживаю, не даю себя столкнуть в пропасть. Внезапно стена из-за спины отступила, я почувствовал, как она откатилась назад, и я провалился в образовавшуюся пустоту, и тут из всех звезд, как сквозь пулевые отверстия, хлынул свет, розовато-бледный, как ранним слегка туманным утром бывает заря пробивается и все окрашивает розоватым, и этот розоватый свет залил все, он пронизывал все. Мне казалось, что я лечу кувырком; я потерялся в водовороте образов. Огоньки свечей плыли, все двигалось, я шел по деревянному полу, как по живым льдинам. Голова кружилась. Я подошел к окну, посмотрел на город. Река, дома, мост – весь Париж тонул в этом свете. Свет был бесконечным, он уходил высоко в небо, он был дальше, чем звезды, он шел сквозь воду и землю, мир висел в этом розовом воздухе, как островок, плавающий в океане бледно-розового света. И был еще какой-то звук, едва уловимый и очень меланхолический. Он наполнял мое сердце чувством безысходности. Я хотел проснуться. Но я не спал. Это было наяву. Из моих глаз катились слезы, но я не плакал, слезы сами текли. Мне хотелось лечь и умереть, но я себе не позволил лечь. Я впился руками в оконную раму и смотрел в эту бессмысленную бездну. Где-то внутри я всегда знал, что так оно все и устроено, и что любое человеческое усилие, даже самое героическое, самое высокое устремление – все ничтожно в сравнении с этим величием, все потонет незаметно в безграничном светящемся океане.
21. IV.1947
Долго не было желания что-либо писать или делать, я даже не ходил на работу, просто слонялся по Аньеру, сама мысль идти в Париж мне почему-то казалась глупой, будто город был осквернен моим видением. Но неделю назад произошел курьезный разговор с женихом Лидии. И я себя уговорил вернуться к записям, а вместе с тем постараюсь и в обычную жизнь окунуться, вопреки бессмысленности и проч. Мы встретились у Боголеповых. Опять появился Каблуков. Нас всех пригласили. Обещали, что Каблуков нам что-то сообщит. Его ботинки стояли в прихожей и предупреждали о чем-то. Их так поставили на видном месте, чтобы все понимали: человек много троп исходил. Мне было безразлично и даже как-то немного смешно, в сравнении с моим ночным видением всякая суета не имела смысла. Однако Каблуков нам ничего не поведал, он был слаб, простужен и сильно устал от своей поездки в Нормандию. «Там дожди, все время дожди… Погода семь раз на дню меняется», – и все. Пил чай с задумчивой улыбкой, чесал бороденку, покачивал ножкой. Ему выдали особенные тапки: с длинным загнутым вверх носом, очень похожие на персидские, сказочные, обшитые бисером. Сразу чувствовалось, что это особенный гость. Пришли все те же лица. Усокин не прибыл только. Был и вечно небритый Гривенник. В последнее время он стал молчалив и угрюм, что-то переживает. Он меня опять подловил у дверей, когда я с досадой возвращался к себе.
«Александр, погодите! Извините, что спрашиваю. Вы тут все-таки проживаете, а для меня это важно».
«Что именно?»
«Дело в том, что я сюда, как вы уже догадались, не просто так прихожу, у меня вполне серьезные намерения, я хочу предложить Лидии руку и сердце, а папан ее, кажется, торопится в СССР ехать, что меня никоим образом не устраивает. Вы тут живете и каждый день его видите, может, даже говорили с ним об этом. Мне ваше мнение знать хочется для того, чтобы самому действовать решительней. Я-то в СССР, – он некрасиво усмехнулся, – ни за какие коврижки не поеду, пусть я тут хоть и буду унижаем, хоть каждый день, хоть трижды на дню, все равно, не поеду. Так вот, скажите мне, вы что думаете, поедут они? Все это серьезно или так, пустая болтовня?»
Я подтвердил, сказал, что старик твердо хочет ехать – у такого старика не бывает пустой болтовни.
«Сегодня петуха съели…»
Он не понял; я сказал, что мы все – и он в том числе – сегодня ели их петуха; обратного пути нет.
«Вот так, значит, – промямлил Гривенник (кажется, он не совсем меня понял). – Ну, спасибо, что предупредили».
3. V.1947
Тредубов, Шершнев, Игумнов и с ними Моргенштерн – отправились в турне давать концерты, поездка будет долгая, конечная цель – Бержерак; в каждом городе, где намечается остановка, они будут давать концерт, показывать короткий документальный фильм, снятый эмигрантами вместе с французами (еще не видел), распространять газеты, агитировать; вперед поехал Вересков, он все это и устраивает. Где-то в городах есть люди, которые клеят афиши, ходят в клубы, раздают пригласительные. Это происходит прямо сейчас, в эти волшебные весенние дни. Может быть, что-то изменится. В редакции – Роза, еще двое молодых и я: дел невпроворот, на почте тоже много работы, французы шутят: «Май – влюбленные завалили нас почтой».