– Не такие уж они и молодые, – не соглашалась Надя.
– Молодые, молодые, – говорил Серж, – для меня все, кто родился в двадцатом веке, молодые… Ее мужу вот только тридцать стукнуло! Для меня он мальчик.
Touché. Я видел, как изменилось лицо Наденьки. Серж сказал, не подумав, – увлекся, противопоставляя себя Сартру и Мальро, – он и не думал ее обидеть; для него они и правда молодые, а такие, как муж Чарской, почти дети! Тридцать лет, что такое тридцать лет? Он забыл, что Тредубову за сорок. Наденька на эти вещи смотрела иначе. В ее глазах, несомненно, молодой муж выигрывал. Она больше не спорила. Ехали молча.
Наверное, Юрий тоже мучается, уже возникают сомнения и подозрения; может быть, даже чувство вины – за то, что он будто бы воспользовался ситуацией, чтобы овладеть Надей.
Я подумал о Лидочке Боголеповой; вспомнил те гадкие прозвища, которые она давала мне: испорченный старик, старый развратник… Был бы я хоть на пять лет моложе… Наверняка Тамара, все она… Сначала втянула Лидочку в движение Младороссов (Тамара вела какие-то образовательные курсы в женской ячейке), они вместе восхищались Казем-Беком, пели гимны, выкликали речовки, Лидочке нравилось ходить строем, скакать на лошадях, стрелять на полигоне (думаю, ее больше манили мальчики, палатки, посиделки у костра), к середине тридцатых годов ей все это надоело, Тамара постарела, пополнела и, став сильно похожей на Клару Цеткин, увлеклась «Друзьями СССР»
[157]; тогда мне удалось на миг образумить Лидию, я увлек ее, Лидия забыла свою усатую матрону, перестала посещать собрания и читать советские газеты, но тут вдруг Тамара вернулась – и не одна: вместе с почетным редактором журнала «Россия сегодня» (Курмалин-Могилев – это триумф Тамары, достижение ее жизни). Нацисты входят в Париж, Тамара и ее муж-коммунист печатают советские листовки! По сравнению с этими героями я был просто жалким трутнем, которого надо было немедленно растоптать, что Арсений Поликарпович в порыве ярости чуть было и не сделал. Черт их возьми, они превратили орнитологическую башню в склад, где прятали этот идиотский журнал (в кучах всякого православно-либерального мусора), за что нацисты могли их всех запросто отправить в печь!
Мы встали на площади Гюго.
– А это неподалеку от тебя, Альф, – заметил Серж, открывая дверцу со стороны своей подруги.
– Так мы соседи? – улыбнулась Надя. – Заходите почаще!
– С удовольствием.
Особняк впечатлил. Беру бокал и отправляюсь гулять по апартаментам. Широкая лестница ведет на второй этаж. Там спальни, уборная, ванная, в которой можно вдвоем плескаться. Я пожалел, что не пригласили la jeunne stalinienne: все женщины любят роскошь, – посмотрел бы я на Жанну… Пять комнат в шестнадцатом аррондисмане, у ребенка нянька, машина, обеды в ресторанах… Я знал… вернее, слухи донесли, что они жили в шикарном месте, но я не мог себе представить, что у них настолько великолепно идут дела! Все это просто так с неба не свалится. Кто-то их финансирует. Вот только кто и за что? Не за его пьесы, конечно. Даже если по ним собираются фильмы снимать. Ну и что! Гонорары? Не рассказывайте мне байки о Холливуде. Это все фантазии обывателей… Даже если Тредубова ставят на Бродвее… В Лондоне, Париже… У него появился меценат? Поклонник его таланта? Большие вазы, люстры. Наследство? Папа оставил миллион? Где ж он его прятал? Нет, даже для наследства это чересчур! Серванты из красного дерева. В кабинете Тредубова массивный стол и бюро, правда, не такие старые и интересные, как у меня, и все же… я-то знаю, откуда моя мебель… Сколько он платит ренту, хотел бы я знать… Подъехали Игумнов и Лазарев; Юрий повел их в кабинет, махнул и мне, с папиросой в руке я сделал движение в сторону балкона; двери за ними закрылись. Ко мне подошла Наденька – я передумал курить, похвалил их квартиру, она немного смутилась и сказала, что впервые оказалась посреди такой роскоши, ей неловко перед другими.
– Мама пришла в ужас… Папа ничего не сказал, но я поняла… Да и братья тоже, в общем, все теперь избегают нас!
Я вспомнил ее родителей: очень бедные люди, папа – инвалид, мать поднимала большую семью одна, все время шила и стирала. Могу себе представить, как они вошли в этот дом и подумали: что скажут другие… Надя снова заговорила о Чарской. Есть люди, кому падение своих кумиров доставляет огромное удовольствие; Надя топтала образ Жанны, рвала на части свои юношеские воспоминания. Раньше она мечтала Жанне рассказать об Америке. Когда находила что-нибудь интересное или отвратительное в Нью-Йорке, она думала: при встрече расскажу Jeanne… и про роман Айн Рэнд “The Fountainhead”
[158]…
– Вы читали?
– Нет, к сожалению…
– Она, наверное, тоже. И не станет слушать. Ее герой теперь – Сталин! Подумать страшно… А мой герой – Говард Рурк!
Тредубов, кажется, не пытался ее образовывать, и это было, несомненно, грубой ошибкой: одевалась она немногим лучше жен посольских работников, которые прохаживались по их квартире, посматривая на все с осуждающей завистью. Было много дверей. Люди прибывали. Казалось, они выходили из портретов и настенных зеркал – и туда же возвращались; многие выглядели растерянными, шагали, слегка покачиваясь – под руку с обмороком, волоча за собой войну, никак не желая с ней расстаться; я ловил на себе взгляды: а, и этот здесь; а он что тут делает? Скорчила физиономию и отвернулась Тамара Угарова, ее муж все-таки кивнул мне, а может, он не мне кивнул, а Наденьке; за ними плелся Ступницкий, наклонив голову, он прислушивался к шепотку Маркова. Раздавался смех Верескова, но сам не спешил показаться. Надя еще раз сказала, что в Америке они жили бедно, во время войны ей пришлось поработать: с клепальным молотком и дрелью она позировала для агитационных плакатов; и вдруг заметила нянечку ребенка. – Ой, пора укладывать малыша, простите.
Я взял еще бокал, прошелся, не сразу признал Крушевского, на нем был новый летний свободный костюм песочного цвета (спрятанный в рубашку галстук выдавал в нем нерусского военного). Он был не в своей тарелке, пожаловался на свет: слишком яркий, – показал на люстру; мы перешли в маленькую комнату, поближе к балкону, там был приятный сквозняк, мягко горели торшеры, на столике стояли бокалы и две бутылки вина. Мы расположились в креслах, выпили, Саша, почти не заикаясь, рассказывал о Боголеповых…
– На днях слышал, как Арсений Поликарпович громко заявлял: «Едем Царство Божие строить!». – Александр покачал головой. – Эх, спятил старик, все время твердит, что многое, о чем писал и говорил некий Ширинский-Шихматов, уже воплощено в Советском Союзе. «Затем и едем в СССР – чтоб привести слова Шихматова в дело до конца!» Вы понимаете?
– Не представляю, Александр… – Сверкнули очки Игумнова. – …и не стараюсь постичь. Скажу вам только: не верю, что они уедут.
– Нет, они положительно едут…