– Значит, она здесь?
– Когда мы думаем о ней, она здесь.
– Значит, она поднимается со дна океана?
– Она может быть везде.
– Как облако вокруг нас?
– Как облако.
Мы взбираемся по ступенькам.
– Я ее с трудом вспоминаю.
– Это естественно, ты был маленький. Ты и сейчас маленький.
– Как ты думаешь, это плохо?
– Нет, это не плохо. И потом, я тебе много всего расскажу о ней.
– Она бы хотела быть здесь?
– Да, ей бы это понравилось.
– Почему же тогда она решила умереть?
– Она не решала.
– А кто решил?
Я не знаю, что сказать. Но отвечать надо.
– Жизнь.
– Значит, жизнь злая?
– Ты думаешь, что жизнь злая?
– Нет.
Его темные глаза пристально смотрят на меня. Мой сын так красив.
– Тебе грустно, папа?
– Нет, когда я с тобой.
Я приседаю на корточки. Беру его лицо в ладони и целую в лоб. Сзади нас торопят.
– Я люблю тебя, папа.
– Я тоже тебя люблю.
Нана у себя дома
Я приехал из Гавра, где оставил сына, держа в голове последнюю серию нашего летнего романа в картинках «Приключения Морламока». Наш герой прибыл в Колористан. И узнал, что Унылые Господа, поклоняющиеся богу Тусклу и всегда одетые в серое, взорвали Цветной Храм, где молились пигментам, служащим для изготовления красок. В этих горах, вдали от родного моря, Пульпито иссох. Надо было добраться до Голубого озера, где он вновь обретет свою природную упругость. Я несколько раз засыпал, рассказывая эту сказку, становившуюся все более бредовой. Через равные промежутки времени сын будил меня, напоминая фразы, которые я говорил, сам того не сознавая. «А страж Голубого озера? Что он сказал?» Я все нарисую, пообещал я ему.
Мы купались в последний раз под синим небом, раскрашенным гуашью кружащихся облаков: импрессионистская палитра. Прыгали на волнах, отливавших всеми оттенками зеленого. В трехстах метрах, на линии горизонта, скользил между дамбами китайский супертанкер. Жизнь возвращалась.
– Почему ты едешь в Париж? – спросил он.
Я был не готов. Еще придется побороться с депрессией, подстерегавшей на каждом шагу. Заполнить пустоту, перестроить гнездо, где нам будет хорошо вдвоем. Где он будет видеть не только боль истерзанного отца. В этом смысле наше маленькое путешествие на Майорку было удачей. «Лишь бы это продолжалось», как говорила матушка Наполеона.
* * *
Я спокойно шел с дорожной сумкой на плече, глядя, как сгущается вечер розовыми, оранжевыми, темно-синими мазками, как вдруг увидел ее, паркующую свой мотороллер, белую «Веспу 946» с ярко-красным сиденьем. Она была в белых кроссовках и пурпурном платье-тунике, на носу большие темные очки.
Я остановился. Она сняла шлем. Ее светлые волосы были скручены в тугой узел. Я разглядывал линии овального лица, энергичный подбородок, длинные ресницы и миндалевидные, очень широко расставленные глаза, прямой нос, как у святых на иконах или античных статуй в музеях. Ее красота не была совершенной. Но задевала.
– Так вы тоже уезжали? – спросила она.
– Да, на несколько дней.
Я открыл перед ней тяжелую дверь из металла и стекла. Она скользнула в холл и прошла на лестницу, предоставив мне любоваться ее точеной шеей, тонкими лодыжками, загорелой кожей, под которой играли мускулы. Имел ли я на это право? Поднявшись на наш этаж, она остановилась и принялась искать в сумке ключи. Я чувствовал на плечах бремя – забытое благодаря сыну – одиночества.
Она повернула ключ в замке и открыла дверь.
– У вас найдется время что-нибудь выпить?
Я положил сумку в прихожей. То, что я увидел, лишило меня дара речи.
В коридоре я первым делом встретился с самим собой, отраженным в великолепном зеркале, обрамленном золотыми ветвями. По обе стороны от него стояли две скамеечки из того же металла. Мебель от Франсуа-Ксавье Лаланна, друга Магритта и Бранкузи. Нана пригласила меня пройти в гостиную и указала на диванчик в стиле ар деко. Свет едва просачивался сквозь тяжелые занавески; она раздвинула их и уселась в кубическое кресло, обитое кремовой акульей кожей. У окна Lockheed Lounge Марка Ньюсона
[72] – алюминиевая кушетка, похожая на часть фюзеляжа самолета, – вытянулась во всей своей поп-красе. Эта обстановка стоила целое состояние. Нана скинула кроссовки и положила ноги на журнальный столик, сдвинув лежавшие на нем журналы и каталоги. На стенах множество рамок: картины, рисунки и фотографии; два античных торса, мужской и женский, охраняли дверь в дальнем углу. Предмет мебели, хорошо мне знакомый, «секретер», как говорили когда-то, был отделан под фасад дворца эпохи Ренессанса. Он открывался, я это знал, как открывается кукольный домик, а внутри крылись комнаты, колонны и лестницы в разрезе. Trumeau Architettura от Пьеро Форназетти.
– Он великолепен.
Она не ответила. В гостиной таились и другие сюрпризы. На столе с геометрическим узором от Джо Понти – коллекция итальянской керамики. Вазы примитивных форм, созданные Гвидо Гамбоне в 60-х годах, серия 80-х годов Лючио Лигуори, керамиста из Раито, в форме страусиных яиц, тонко расписанных узором с изображением домиков и церквей его родной деревни. Творения Эрнестины, американки из Салерно, чьи изящные цветы я сразу узнал, потому что их обожала Пас. Приезжая на Амальфитанское побережье, мы всегда отправлялись на поиски этих чудес, найти которые стало, увы, невозможно.
– Я догадываюсь, что вы думаете, – выпалила она.
– Что же я думаю?
– Что я слишком шикарно живу для студентки. Это все, знаете ли, не мое. Это моего отца. Ничего, он бывает здесь нечасто.
– Вряд ли это так уж неприятно, не правда ли?
– Бывает и неприятно. Создает некоторую дистанцию. Когда мои друзья видят все это.
Бедная богатая девочка, подумал я, а вслух сказал:
– Если это вам мешает жить, всегда есть мебельный склад.
Она нахмурилась. Я почувствовал, что и гнев ей не чужд.
– Это его дом. И он хочет видеть вещи на своих местах.
– Что он делает, ваш отец?
– Деньги…
Она сказала это с презрением. Встала, вышла, вернулась с бутылкой вина. Марочного, из самых дорогих.