– Пора идти, – сказал Троелс, вызвав новые насмешки мужчин.
– Надо заплатить, – напомнил Гарри, поднимаясь.
– И так сойдёт, – ответил Троелс и вышел, не оставив Гарри выбора, кроме как последовать за ним.
Ночной воздух был острым и отрезвляюще чистым после духоты таверны, и это напомнило Гарри, что он хочет спать, а не идти к женщинам, но Троелс принял решение и двигался вперёд.
– Хорошие девочки, – сказал он. – Добрые. Ирландки. Рекомендую, – и свернул по неожиданно населённой улице. К некоторым низеньким деревянным домам были пристроены маленькие веранды, к некоторым – большие балконы, где вместо кресел-качалок разместились связки брёвен. Лаяла собака. Почти во всех домах уже погасили свет. В окне того, перед которым остановился Троелс, горела лампа, дававшая бледно-розовый свет, и торчало что-то безобразное, напоминавшее мясистую орхидею зимнего сада.
Троелс постучал в дверь. Гарри шагнул назад.
– Я думаю… – начал было он, но дверь распахнулась, и пожилая женщина в платье, смутно напоминавшем вечернее, жестом пригласила их войти. Она не представилась, не спросила их имён, возможно, привыкнув к посетителям, не знавшим английского. Жестом же она велела им сесть на стулья, расставленные у стены, словно в приёмной зубного врача, подложила бревно в пузатую печь, затем села в кресло напротив них, открыла книгу, облизнула палец и перевернула страницу.
Где-то неподалёку заплакал ребёнок, потом пугающе резко затих.
Троелс был слишком высок для своего стула, скрипевшего под ним, когда он нетерпеливо топал ногой. Когда дверь открылась и вышел мужчина, на ходу застёгивавший рубашку, Троелс быстро вскочил на ноги, но женщина хлопнула рукой по ручке кресла, приказывая ему сесть на место; Гарри понял, что, возможно, это она не знает английского, а не посетители. Мужчина ушёл, насвистывая ту же песню, что Гарри слышал, лёжа в номере гостиницы. Троелс вздохнул так громко, что доски пола пошатнулись.
Наконец открылась другая дверь, женщина кивнула, Троелс поднялся и побрёл туда. Прежде чем его силуэт заслонил собой дверной проём, Гарри успел разглядеть худенькую девушку чуть постарше Китти и Мэй, которая устраивалась на постели, состоявшей из нескольких ящиков. Она повернулась к нему и смерила взглядом, лишённым всякого выражения.
Как только за Троелсом закрылась дверь, Гарри почувствовал возможность сбежать; проходя мимо читавшей женщины, бормоча извинения, он бросил несколько монет в медную соусницу, очевидно, поставленную именно для этой цели. Шагая к гостинице, благодаря провидение, что положил ключ себе в карман раньше, чем это сделал Троелс, он чувствовал страх, поэтому медленно бродил по главной улице до конца и обратно, пока сердце не перестало колотиться.
Он уснул сразу же, как забрался в скрипучую кровать. Проснувшись, он не сразу понял, что Троелс ложится на матрас рядом с ним, и ощутил беспокойство.
– Ты рано ушёл, – сказал Троелс, гася свет.
– Да. Не по душе мне всё это, – признался Гарри.
– И правильно сделал. Слишком уж она была тощая, думаю, больная.
– Угу.
– Я тоже ушёл. Давай спать.
Гарри уже в поезде понял, что Троелс – человек, умеющий уснуть по собственному желанию. Давай спать, говорил он и тут же засыпал. Не чувствуя сна ни в одном глазу, испытывая неудобство оттого, что делит постель с таким крупным мужчиной, он вцепился в край кровати, чтобы не придвигаться к нему слишком близко. Наконец усталость сделала своё дело, но, прежде чем уснуть, он ещё около часа лежал, вдыхая смесь запахов пота, стейка и мыла, исходившую от кожи Троелса, чувствуя каждый его вздох и каждое движение.
Свет пробивался сквозь лоскутные шторы, когда он вновь открыл глаза.
Пытаясь пошевелиться, он обнаружил, что Троелс обхватил его рукой и так крепко прижался бедром, что стало очевидно: если он и лёг в постель в длинных панталонах, то теперь на нём их не было.
Полагая, что это произошло случайно, во сне, и, проснувшись, Троелс сгорит со стыда, Гарри схватился за край матраса и медленно попытался высвободиться. Он был уверен, что мужчина, деливший с ним кровать, ещё спит – его дыхание было таким тяжёлым, – и чуть не подпрыгнул, когда Троелс прижал его ещё сильнее и чётко произнёс:
– Нет. Лежи.
Наслаждение, которое дарил ему в постели Браунинг, было глубоким, порой острым, но никогда – болезненным. То, что делал с ним Мунк, – грубым и унизительным, лишенным всякой страсти и даже всякой заинтересованности. Боль была такой, что Гарри казалось, его разрывают напополам. Когда Мунк резко вошёл ещё глубже, она стала до того нестерпимой, что Гарри закричал, и Мунк зажал ему рот ладонью, так что Гарри едва не задохнулся. Он кусал эту огромную руку, но она лишь крепче зажимала ему рот, а движения ускорялись, словно попытки сопротивляться только сильнее возбуждали Мунка. От чудовищной боли, страха, не до конца проснувшийся, Гарри чувствовал, будто его убивают. Но ужаснее всего эта пытка была оттого, что его тело предательски получало от неё животное удовлетворение, чего Мунк, конечно, не мог не заметить.
Наконец с последними содроганиями и грубым датским ругательством всё закончилось. Мунк скатился с него и вылез из кровати. Гарри заставил себя посмотреть на него: если ему суждено умереть, то, во всяком случае, глядя в глаза убийце. Но Мунк не удостоил его взглядом, бурча под нос:
– Ха! Слишком туго! В следующий раз будет лучше, – и, обернувшись полотенцем, побрёл в ванную. Тогда Гарри увидел красные полосы на простыне, которой вытерся Мунк.
Они съели до того жирный завтрак, что, глотая, Гарри каждый раз приходилось подавлять рвотные спазмы, и наняли извозчика, чтобы он съездил за вещами Гарри, а потом довёз их с Мунком до дома Йёргенсена. Мунк вёл себя так, словно между ними ничего особенного не произошло.
Гарри не мог притворяться, будто всё в порядке. Он не мог даже говорить. Но Мунку не было до него никакого дела, в лучшем случае он ощутил недолгий прилив раздражительности, как мальчишка, сломавший игрушку.
– Твой приятель что-то неразговорчив, – заметил извозчик. – Себе на уме, да? Старику Йёргенсену это не понравится.
– Он тоскует по дому, – сказал Мунк, и оба они расхохотались.
Гарри в самом деле пристало бы тосковать по дому, учитывая, что эта холодная прерия нисколько не затронула его сердце, встреча с суровым, судя по всему, хозяином тревожила, а беззастенчивость извозчика раздражала, но всё, что он чувствовал, кроме постыдной боли, когда колесо повозки застревало в колее грязной дороги, – оцепенение, словно всё, что с ним произошло, не имело ровным счётом никакого значения. Он смотрел на поля, всё ещё покрытые утренней росой, на бессчётные маленькие пруды, по которым плавали птицы, на амбары, ни формой, ни цветом ничуть не схожие с амбарами у него на родине, на длинные полосы первозданной дикости и крошечные домики из дёрна, рассыпанные по старательно возделанным участкам земли; он подмечал всё, что видит, но чувствовал не больше, чем если бы его голова была фотоаппаратом или глаза – холодными осколками зеркала.