Служитель еще посопротивлялся, но без особого успеха. Тогда он вынес наконец три бутылки, поставил на стол девять свечей, протер бокал, налил вина урожая двадцать второго года и пожелал мне, явно с тяжелым сердцем, доброй ночи. Затем он старательно запер дверь снаружи на два оборота и вдобавок навесил еще замок, не столько, похоже, из опасений за свое хозяйство, сколько из человеколюбивого страха за меня. Часы пробили полночь. Я слышал, как он сотворил короткую молитву и поспешил уйти. Его шаги все удалялись, становились глуше и глуше, но, когда за ним захлопнулась входная дверь в погребок, звук от нее разнесся под сводами залов и переходов как пушечный выстрел.
Ну вот, теперь мы остались наедине, душа моя, глубоко-глубоко под землей. Там, наверху, они теперь спят и видят разные сны, а здесь, внизу, тоже все спят — дремлют духи вина в своих гробах. Может быть, и они видят сны? О своем быстротечном детстве, о далеких родных горах, где они выросли, о батюшке Рейне, который каждую ночь тихонько напевал им колыбельные песни?
Помните ли вы те благословенные дни, когда матушка-природа ласковым солнечным поцелуем нежно разбудила вас и вы, вдохнув чистого весеннего воздуха, впервые открыли глазки и увидели внизу чудесную рейнскую долину? А когда май явился в свои райские германские владения, вы помните, как матушка нарядила вас в зеленые платьица из зеленой листвы и как радовался старик-отец, как выглядывал из-за берегов — поглядит, помашет вам и покатит весело свои изумрудные волны к Лорелее и дальше?
А ты, душа моя, помнишь ли ты розовые дни твоей юности? Мягкие склоны родных холмов, на которых раскинулись виноградники, голубые воды широкой реки и цветущие долины Швабии? О, блаженная пора упоительных мечтаний! Сколько радостей приносишь ты с собой — книжки с картинками, рождественские елки, материнскую любовь, пасхальные праздники и пасхальные яйца, цветы и птиц, целые армии оловянных и бумажных солдатиков, и первые штанишки, и первую курточку, — первый наряд твоей еще совсем невеликой бренной оболочки, гордящейся тем, что выглядит по-взрослому. Помнишь ли, как качал тебя на коленях покойный батюшка и как дед давал тебе свою длинную трость с золотым набалдашником, разрешая поскакать на ней верхом?
Выпьем, душа моя, еще один бокалец и перенесемся на несколько лет вперед! Помнишь то утро, когда тебя привели к тому самому человеку, которого ты прекрасно знал, но который отчего-то был страшно бледен, и ты со слезами поцеловал ему руку и все плакал и плакал, сам не понимая почему? Разве ты мог представить себе, что эти суровые дяди, которые положили его в какой-то шкаф и покрыли черным покрывалом, разве ты мог представить себе, что они никогда не принесут его обратно? Но не беспокойся, он тоже всего-навсего задремал на некоторое время. А помнишь, какое это было счастье — приобщиться к таинственной жизни дедовской библиотеки? Тогда ты еще не знал, увы, никаких других книг, кроме противного учебника по латыни Брёдера для детей, твоего заклятого врага, и не ведал, что те фолианты переплетены в кожу не для того только, чтобы ты строил для себя из них домики и разные сараи для скотины.
А помнишь, как дерзко и бесчинно ты обходился с немецкой литературой, особенно малого формата? Как запустил Лессингом в голову родному брату, который, надо сказать, тоже в долгу не остался и оглоушил тебя «Путешествием Софии из Мемеля в Саксонию». Тогда ты, впрочем, еще не думал, что сам когда-то станешь писать книги!
Пора и вам, о вы, стены древнего замка, явиться из тумана минувших лет! Как часто твои полуразрушенные переходы, твои подвалы, крепостные башни, подземелья служили нам, детворе, местом веселых игр — в солдат и разбойников, в кочевников и караваны! Как сладко было выступать даже на вторых ролях, когда тебя назначали каким-нибудь казаком, в то время как остальные изображали генералов, всяких Платовых, Блюхеров, Наполеонов и прочих героев, которые отчаянно тузили друг дружку. А если надо, ради друга можно было даже стать и лошадью! Господи, как чудесно там игралось!
Где они теперь, друзья моего детства, товарищи детских игр, свидетели тех золотых дней, когда ни чины, ни звания, ни титулы не имели никакого значения? Графы и бароны, верно, как положено, путешествуют по свету или несут службу камергерами при каких-нибудь дворах, а неимущие бедолаги пошли в ремесло и странствуют теперь подмастерьями по землям империи, с тяжелым узлом за плечами, шагают по дорогам босыми ногами, чтобы поберечь башмаки, охотятся у дверей карет за пфеннигами, ловко подставляя свои потемневшие от дождей шляпы, и часто мысли о любимой ложатся им на сердце тяжелым грузом и давят сильнее, чем узел за спиной. Другие, те, что усердно учились в школе и преуспели в гуманитарных науках, уже получили приходы и служат верой и правдою, храня верность своей избраннице, хоть в шлафроке, хоть в стихаре. Иной сделался чиновником, а кто-то — аптекарем или референдарием, и только мы с тобой, моя душа, сошли с проторенного пути и сидим теперь в бременском погребке при ратуше и пробавляемся вином. Но чем таким особенным мы можем похвастать? Докторской степенью? Так это дело нехитрое, всякий в состоянии получить ее, если у него хватит ума написать диссертацию.
А у меня пошел уже четвертый бокал, душа моя! Четвертый! Не кажется ли тебе, что существует некая связь между вином и языком? Между языком и глоткой? Именно здесь, по моему глубокому убеждению, находится перекресток, на котором имеется указатель, показывающий в разные стороны. На одной стрелке написано: «Дорога в желудок». Это широкий наезженный тракт, по которому все стремительно и гладко скатывается вниз. Вот почему вещи погрубее предпочитают именно этот путь. На другой стрелке написано: «В голову». В эту сторону направляются духи, которым за время пребывания в бочке и так уже наскучило общество презренной грубой материи, и потому они, оказавшись на свободе, ищут глазами указатель, показывающий вправо и вверх. И в то время как вся основная масса устремляется потоком налево и вниз, они берут курс направо и поднимаются наверх, чтобы сойтись наконец в трактире под названием «Шишковидная железа» в самом центре мозга. Они мирный и вполне разумный народец, эти духи. От них весь твой дом, душа моя, озаряется светом, во всяком случае если их собирается не больше пяти-шести, если больше — то я уже ни за что не поручусь, потому что тогда они начинают бузить и устраивают в мозгах полную чехарду.
Как прекрасен этот четвертый период жизни, за который мы поднимаем четвертый бокал! Душа моя, тебе — четырнадцать! Но что с тобой произошло за столь короткое время? Ты больше не играешь в детские игры, заброшены солдатики и прочий хлам, и ты, как вижу, пристрастилась к чтению. Ты добралась до Гёте и Шиллера и жадно проглатываешь их, хотя еще не все в них понимаешь. Или я ошибаюсь? Ты уже все понимаешь? Ты хочешь сказать, что знаешь толк в любви, только потому, что в последний раз на воскресных посиделках поцеловал за комодом, в потемках, Эльвиру и отверг нежности Эммы? Варвар! Ты даже не подозреваешь, что это тринадцатилетнее сердце освоило «Вертера» и кое-что из Клаурена
[11] и питает к тебе любовь! Пора сменить нам декорации. Приветствую тебя, горная долина Швабского Альба, и тебя, голубая река, на берегах которой я провел целых три долгих года! Три года, которые пришлись на ту пору, когда мальчик превращается в юношу. Приветствую тебя, монастырский приют, и тебя, галерея под аркадами во внутреннем дворе с портретами умерших настоятелей, и тебя, наша церковь с прекрасным алтарем, и вас, чудесные картины, купающиеся в золоте утренней зари! Приветствую вас, замки на высоких утесах, пещеры и долины, зеленые леса. Те долины, те стены монастырские стали нам родным гнездом, в котором мы росли, пока не оперились, и здешний суровый горный воздух позаботился о том, чтобы мы не выросли неженками.