«На что? Там не на что смотреть, Жак, там мрак и холод, и больше ничего! И никого. А я здесь, я живу, я существую!»
Хотя мне уже за сорок, ту сцену я до сих пор вспоминаю с душевной болью. И сегодня боль эта гложет меня сильнее, чем прежде.
3
Больничный центр, будто сложенный в виде мозаики из причудливых строений, представлял собой настоящий лабиринт. Среди множества указателей я ориентировался с грехом пополам. К главному корпусу, построенному в 1930-е годы из тесаного камня, лепились постройки, воздвигнутые в последующие десятилетия. Каждая являла собой конструкционный шедевр, олицетворявший все лучшее и худшее в архитектуре за последние лет пятьдесят: параллелепипеды из темного кирпича соседствовали с железобетонными блоками на сваях, кубами с металлической сеткой внутри и озелененными пространствами…
Кардиологическое отделение располагалось в самом современном корпусе – постройке яйцевидной формы с фасадом из искусно сочетающихся меж собой стекла и бамбука.
Я прошел через светлый вестибюль в приемное отделение.
– Что вам угодно, месье?
С крашенной пергидролью шевелюрой, в джинсовой, с обтрепанными краями юбчонке, в малюсенькой тенниске и пятнистых колготках, медсестра приемного отделения как две капли воды походила на Дебби Харри
[94].
– Я хотел бы повидать доктора Фанни Брахими, заведующую кардиологическим отделением.
Блондинка взяла телефонную трубку.
– Как вас представить?
– Тома Дегале. Скажите ей – дело срочное.
Она предложила мне подождать во внутреннем дворике. Выпив три стакана холодной воды из фонтанчика, я опустился на один из диванов, расставленных по периметру дворика, и закрыл глаза. Перед моим внутренним взором снова возникли картинки: отец с Винкой. Кошмар снова застал меня врасплох, еще больше запутав и омрачив мои воспоминания о Винке. Я думал о том, что все мне твердили сегодня утром: «Ты не знал Винку по-настоящему». Но они ошибались. По-настоящему я вообще никого не знал. Я всегда следовал аксиоме Гарсиа Маркеса: «У всех людей есть три жизни: публичная, личная и тайная». А что до Винки, мне было ясно одно: эта третья жизнь у нее охватывала какую-то совершенно неведомую территорию.
Я не был наивным и прекрасно понимал, что хранил в душе образ, который еще подростком слепил в пылу любовной страсти. Я точно знал, что этот образ отвечал моим тогдашним помыслам – жить в незапятнанной любви с романтической героиней, сошедшей со страниц «Большого Мольна»
[95] или «Грозового перевала»
[96]. Я придумал себе Винку такой, какой она должна была бы быть, по моему разумению, и не замечал ту, какой она была на самом деле. Я наделял ее качествами, которые существовали только в моем воображении. И даже не мог допустить, что глубоко заблуждался.
– Черт, сигареты забыла. Будь добра, сходи за ними – они лежат у меня в сумочке, там, в платяном шкафу.
Голос Фанни вывел меня из раздумий. Она бросила связку ключей Дебби, и медсестричка ловко поймала их на лету.
– Ну что, Тома, то мы с тобой не общаемся годами, то ты вдруг не можешь прожить без меня и дня, так? – обратилась она уже ко мне, направляясь к автомату для продажи охлажденных напитков.
Я первый раз видел Фанни в роли врача. На ней были бледно-голубые хлопчатобумажные брюки, того же цвета халат с длинными рукавами и хлопчатобумажная же шапочка, придерживавшая волосы. Лицо казалось определенно более строгим, чем сегодня утром. Глаза под белокурой челкой горели мрачным жгучим пламенем. Настоящая воительница света, сражающаяся с болезнями.
Кем же была Фанни? Союзницей или правой рукой дьявола? И, наконец, неужели Винка оказалась единственным человеком в моей прошлой жизни, в котором я ошибся?
– Мне надо тебе кое-что показать, Фанни.
– У меня мало времени.
Она опустила монетки в автомат и едва слышно обругала его, потому что тот не торопился выдать ей минералку «Перрье», которую она выбрала. Жестом она предложила мне следовать за ней на выход – на служебную автостоянку. Там она распустила волосы, стянула халат и присела на капот машины – должно быть, своей: это был «Додж-Чарджер» кровавого цвета, который, казалось, перенесся сюда прямиком с обложки старого альбома Клэптона
[97] или Спрингстина
[98].
– Вот это сунули мне под щетку стеклоочистителя, – сказал я, протягивая ей крафтовый конверт. – Твоя работа?
Фанни покачала головой, взяла конверт и взвесила его на руке, явно не торопясь открывать, как будто ей было известно, что там, внутри. Еще минуту назад ее глаза отливали изумрудом, а сейчас они потускнели и погрустнели.
– Скажи-ка, Фанни, не ты ли, часом, подсунула мне эти фотки?
Мой вопрос, очевидно, подстегнул ее – она покорно извлекла снимки из конверта. Опустила глаза, взглянула на первые две фотографии и вернула мне конверт.
– Ты знаешь, что делать, Тома. Садись в самолет и возвращайся в свой Нью-Йорк.
– И не надейся. Значит, это ты фотографировала, так?
– Да, я. Но это было двадцать пять лет назад.
– Зачем?
– Затем, что Винка меня попросила. – Она поправила бретельку майки и вытерла глаза рукой. – Понимаю, все это было давно, – вздохнула она, – только ты вспоминаешь то время по-своему, а я совсем по-другому.
– К чему ты клонишь?
– Смирись с правдой, Тома. В конце 1992 года с Винкой происходило неладное. Она стала несговорчивой и совершенно бесшабашной. Если помнишь, как раз тогда начинались все эти трансвечеринки, наркотики распространяли в лицее на каждом углу. И Винка была не последняя, кто на них подсел.
Что верно, то верно: я вспомнил, как обнаружил у нее в аптечке всякие успокоительные, снотворное, экстази и бензедрин.
– Как-то вечером, не то в октябре, не то в ноябре, Винка заявилась ко мне. И сказала, что спит с твоим отцом, а потом попросила проследить за ними и все сфотографировать. Она…
Ее откровения прервали шаги медсестры приемного отделения.
– Вот твоя сумочка, док! – бросила Дебби.
Фанни поблагодарила медсестру. Достала из сумочки сигареты с зажигалкой и положила ее рядом с собой на капот. Сумка была из плетеной белой и бежевой кожи, с замочком в форме змеиной головы, украшенной ониксовыми глазенками, в которых сквозила злая угроза.