— Простите, братья, ничего не могу поделать; благородное искусство воскрешения — в исключительном ведении Божественного Мастера.
Но шахтеры пришли не затем, чтобы слушать отговорки, обернутые в красивые словечки. Они обступили его, едва не касаясь проволочной бороды, и стали просить, требовать, умолять Господом Боженькой, сеньор дон Христос, вы хотя бы попробуйте. Вам ведь ничего не стоит. Всего и делов: возложить святые руки на тело нашего друга — они ведь видели, как он поступает с больными на прииске, — да прочесть раз-другой «Богородице Дево, радуйся» или «Отче наш». Или что придет на ум. Он лучше их знает, как убедительней разговаривать с этим, наверху. Вдруг Боженька как раз в добром расположении духа и смилуется над их товарищем, человеком работящим и порядочным, у которого в сей юдоли слез остается молодая еще вдова да ровным счетом семеро по лавкам. Семеро ртов в натуральную величину, вдумайтесь, сеньор, и все несовершеннолетние.
— Бедняга Лазарь, бренно присутствующий здесь, — заговорил другой шахтер, падая на колени подле покойника и скрещивая ему руки на груди, — был, можно сказать, ваш земляк, дон, потому как, подобно вам, — это мы в газетах вычитали, — появился на свет на хуторе в провинции Кокимбо.
Христос из Эльки поднял глаза к восточному краю неба. Некоторое время зачарованно следил за стаей стервятников, медленными похоронными кругами паривших над щебневым отвалом, за которым лежало пыльное приисковое кладбище. После запустил пальцы в разделенную надвое бороду, словно бы взвесил все, что собирался сказать, и проговорил извиняющимся тоном:
— Все мы знаем, где родились, братья, да не знаем, где упокоятся наши кости.
Еще один солнцебитый, самый толстый, с жирной красной родинкой над пышными усами, с виду — бригадир, — остальные уважительно величали его Лис Гутьеррес — торжественно снял рабочую шляпу и, упирая на всем известную болезненную и трепетную любовь проповедника к покойной матери, печально завел, буравя его хитрыми глазками лиса из басни:
— Бедный Лазарь, смею вас уверить, Учитель, был не только добрым христианином, примерным супругом и ласковым отцом. Он также превыше всего на свете почитал свою матушку, привез ее сюда с юга и приходился ей единственной опорой.
Слова пришлись точно в цель. Человек, уважающий отца и в особенности мать, «царицу и владьтчипу домашнего очага», — так он проповедовал и писал в брошюрах, — достоин продления дней его на земле. К тому же покойного звать Лазарем. Это ли не божественный знак?
Он приблизился к распростертому на земле телу. Долго смотрел на него. Покойник был одет в пыльную, кислую от пота робу, крепкие, словно подбитые рудничными стойками, штаны и башмаки с двойной подошвой. Кожа на лице, выдубленная солнцем и селитряным ветром, будто повторяла сухой рельеф пампы. Лет сорок-сорок пять, смуглый, низкорослый, волосы жесткие и торчащие — самый обыкновенный работяга, каких он тысячи перевидал в хорошо ему знакомых селитряных лагерях: еще до того, как начать проповедовать благую весть, и задолго до того, как Отец Небесный прибрал его драгоценную матушку, в юности он пару лет отработал на прииске.
Пав на колени рядом с усопшим, Христос из Эльки понял, что смерть наступила не у входа в распивочную, как утверждали друзья, а скорее у выхода. Спиртным разило вовсю. Кто знает, сколько бутылок червивого вина или злой сивухи на техническом спирту, какую гонят некоторые сволочи-лавочники, влили ему в глотку недотепистые шахтеры. Такой уж народ в пампе, что греха таить. Выносливый, всякое повидавший, с сильными почками и огромным, словно дом, сердцем. Он с лихвой заслуживает кратких минут радости, порождаемых таким сомнительным времяпрепровождением, как пьянство. Всевышний знает, что спиртное, а на безрыбье — и английский одеколон помогает шахтерам выносить скуку и преступную сирость этих адских равнин; опьянение притупляет горечь беспощадного угнетения, которому подвергает их ненасытная свора иностранных хозяев.
Христос из Эльки приехал в Дары несколько дней назад. Местные жители выказали себя истинными добрыми самаритянами, особенно женщины — каждый день они угощали обедом или чаем его и двух его апостолов, безработных, обращенных им в истинную веру в порту Тальталь. Босяки-апостолы за месяц так и не выучились креститься, ели за шестерых, смолили папиросы, как смертники, и тайком, полагая, будто он ни о чем не догадывается, с завидной частотой и регулярностью закладывали за воротник.
Он же, памятуя, что должен нести свет в мир, не пил и не курил. Стакана вина за обедом, учил он, вполне довольно. И едва прикасался к еде, ибо среди грехов моих, ведь и я, братья и сестры, не безгрешен, чревоугодие никогда не значилось. Иногда по простой забывчивости он по нескольку дней не вкушал пищи. Скромность отличала его не только в питании: обычно, чтобы не беспокоить приютивших его хозяев, он укладывался спать на грубой деревянной скамье — такая мебель больше другой была в ходу у рабочих — или, как собака, ютился на полу у теплой кирпичной плиты, имевшейся в пампе в каждом доме. Всегда старался отблагодарить хозяев, совершая помазания, даря утешительным словом и парой брошюрок со своими изречениями и здравыми помыслами на благо Человечества. И разумеется, оставлял рецепты снадобий из лекарственных трав от всех недомоганий, это уж всенепременно.
Под жадными взглядами желающих взглянуть на чудо из первого ряда партера Христос из Эльки, все еще стоявший на коленях, утер пот со лба, поправил плащ из тафты и закатал рукава туники. Отрепетированным истовым движением возложил одну руку на лоб покойного, вторую — с распятием из дерева, называемого «святым», — протянул ввысь, обратил лицо к солнцу и, закрыв глаза, принялся громогласно призывать Господа, если будет на то Его священная воля, Отче Предвечный, Отче Пресвятой, Отче Небесный, пусть явится во всей Своей силе и во имя неизмеримой милости возвратит жизнь сыну Своему Лазарю, продлит дни его на земле, ибо, по свидетельствам присутствующих здесь товарищей, он и человек хороший, и христианин каких поискать, и усердно исполнял самые священные божественные заветы: в поте лица своего добывал хлеб, любил супругу и детей и, что очень важно, Отче, почитал и берег свою благочестивую маменьку.
Стояла середина декабря, из дня будто выкачали воздух, и белое солнце шкворчало на цинковых крышах. Но любопытство собравшихся пересиливало воцарившийся зной, и никто не хотел уходить. Воскрешение проводилось в углу площади, у пульперии.
Пока Христос из Эльки молился — иногда по-иностранному, поскольку сподобился дара языков, — на мир снизошла сверхъестественная тишь. Никто не слышал жужжания моторов, визга шкивов, хода поршней с соседнего завода и аккордов мексиканского революционного корридо
[3] из граммофона в баре на углу. В этот миг Христос из Эльки, взывающий к небесам, полностью слившийся с Господом, был центром вселенной.
Вдруг зеваки из первого ряда — в основном хозяйки с набитыми сумками из мешковины — подпрыгнули от изумления. Они не верили своим глазам: мертвый пошевелил пальцем. Или, по крайней мере, многим так показалось, и они радостно вскричали: