Дружбу с обитателями замка я очень быстро научилась ценить: все они то и дело загадочно исчезали куда-то – иногда на много дней подряд, – но никогда не рассказывали, где были и чем занимались. Мои неуклюжие попытки влезть им в головы встречали так, как ребенку морочат голову спрятанной сластью: угадай, в какой руке? Не успевала я вслепую нащупать тень исполненного намерения, как она тут же скрывалась где-то в глубинах их сознания, а вместо нее мне показывали всякие нелепые глупости, пели песенки или рассказывали старые фернские анекдоты с длинной бородой в колтунах. И искрили глазами. Мало-помалу я бросила даже пытаться, в общем.
Временами чудилось, что за эти месяцы я поняла гораздо больше всякого, чем за все предыдущие годы. Поделившись однажды этим соображением с Лиданом, я удрала в слезах к себе в комнату: Лидан состроил такую гримасу торжественно-задумчивого благоговения, пока я говорила, что пришлось, заалев и не ища предлога, ретироваться. Я уже знала, что так и только так обретается свобода и легкость: не бежать, не закрываться, не бояться. Но до чего же не спеша эта нехитрая истина просачивалась – как вода сквозь колотое скальное крошево, с базарных площадей вспоминания, ожидания и треска ума к удаленным лесам того, что происходит с тобой на самом деле.
Причудлива и удивительна была и моя связь с каждым обитателем замка. Райва – бесконечно мила и ласкова со мной, но при этом все так же бесконечно далека, словно утренние звезды. Ануджна, с ее хищной красотой, обжигающей глаза, и ленивым величием, – недосягаема, восхитительна. Я ей робко завидовала. Она божественно танцевала, а от ее глубокого грудного голоса дребезжали витражи в аэнао – и моя душа вместе с ними. Ануджна взялась учить меня пению и несколько раз в неделю провожала меня к водопаду, где мы, встав по разные стороны потока, выводили дуэтом фернские, деррийские и совсем уж чужедальние песни. Ануджна не давала мне спуску, выбирая самые протяжные распевы, самые немыслимые разлеты нот, и я упражнялась до полного изнеможения, до рези в ребрах, до дрожи в коленях. Янеша, игривая, как котенок, учила меня жонглировать предметами и создавать удивительные картины из простых незаметных вещей: чашек, сухих былинок, наперстков, салфеток, разноцветного песка, пустых флаконов из-под благовоний. Позже я случайно выяснила, что Янешу с пеленок воспитывали бродячие блиссы. Каждое мгновение разная, она, казалось, могла бы стать мне подружкой, но слишком часто и надолго скрывалась в дымке молчания и уходила одна к реке. Немая Эсти учила меня играть на дизире. Драматургия ее жизни все еще оставалась для меня неприступной тайной, поскольку говорить вслух мы не могли, а разговоры без слов все еще давались мне с заметным трудом. На уроках наших мы почти не обменивались мыслями, но Эсти умела разговаривать кончиками пальцев, подвижным, изменчивым лицом и чародейскими, едва приметными жестами.
Друзья-медары будоражили мое воображение не меньше, чем меды. Сугэн дарил меня трогательной, почти отеческой заботой. В немом изумлении я слушала его истории, не отрываясь наблюдала, как он фехтует с Анбе или Лиданом, а иногда и с самим Герцогом. Помню то утро в оружейном зале, тусклый блеск старых клинков и незаточенный двуручный меч. Сугэн подал мне его рукоятью, заласканной многими ладонями, и пригласил к первому уроку сражения на «тяжелом железе», как он это называл. И с тех пор каждое пробуждение обещало мне тягучую сладость ломоты в плечах, плаксивых коленок, косноязычных запястий: чуть ли не ежедневно Сугэн молча брал меня за руку и вел «дурить со Старухой» – так он звал наши потешные бои и смерть, которая мне, понятно, не угрожала в этих сражениях никогда. Лидан без конца сыпал уколами и шутками, и с ним я училась парировать или глушить словесные выпады, принимать их отстраненно, не позволять словам таскать меня по лабиринтам обиды. Лидан, кроме того, был искуснейшим гончаром, и мы иногда целыми днями колдовали над глиной, в тени ивового навеса, за старинным гончарным кругом, а крохотная печь для обжига, раз за разом заглатывая мои неловкие творения, безжалостно указывала мне мои ошибки, сплевывая то кособокое, то треснутое, а то и просто горку черепков. Тощий Анбе – вот кого я могла бы с некоторой натяжкой назвать другом в привычном для меня с детства понимании этого слова: мы нередко выезжали верхом, смеялись и болтали, как некогда резвились с Ферришем. Ни он, ни тем более я сама не понимали, как можно передать умение вдыхать и выдыхать вместе со всем танцующим, поющим, снующим в поисках добычи и любви, яростно дышащим вокруг. Неуклюже, но очень старательно повторяла я за ним еле заметные мановения рук, тихие присвисты и трели, всевозможные щелчки пальцами. Но совершенно неповторимым оставался талант Анбе открываться, распахиваться навстречу диким лесным птицам, почти невидимым в косматых кронах, волкам, которых не звали, но чтят, серебристым рыбам в перламутровой воде, что щекотно слоняются у щиколоток.
Самым же колким, самым трудным было мое «обучение» у Шальмо: он не делился со мной никаким своим делом. Холодный, высокомерный и уничтожающе-язвительный, он всегда цепко ловил меня на любых ежедневных промахах и ошибках. Не было случая, чтобы мое слово оказывалось последним в перепалке. И то не были хлесткие, смешные, но всегда дружеские шутки Лидана. Робко пытаясь говорить с Шальмо без слов, я всякий раз натыкалась на глухую стену откровенного, намеренного злорадства. Он обрушил ледовую завесу между нами и в вещном мире – старательно избегал любых моих прикосновений, беседуя, никогда не вставал ближе чем на несколько локтей, а за столом бесполезно было даже просить его передать соль.
Я пробовала жаловаться Герцогу, но тот лишь загадочно улыбался и либо ничего не говорил, либо коротко напоминал мне, чтобы я слушала Шальмо, как шум дождя за окном. Однажды я, в едком щелоке злых слез, обегала весь замок, чтобы в очередной раз излить медару Эгану или хотя бы Сугэну свои горести, застала и того, и другого за игрой в шахматы в охотничьей зале, и Герцог сурово отчитал меня за нытье и велел раз и навсегда прекратить жаловаться. С тех пор я неусыпно следила за тем, чтобы наши с Шальмо встречи не случались вовсе. Мне с лихвой хватало того, что мы трижды в день виделись за трапезами – и того, что я думала о нем каждое свободное мгновенье.
Глава 2
Почти каждый вечер – а часто это означало глубокую ночь или предрассветное утро – я лихорадочно исписывала страницы в дневнике, и совсем скоро не осталось в нем ни одного чистого листа. Я поискала на полках у себя в комнате и писчей бумаги не обнаружила. Но помнила, что в мастерской у Райвы вдоволь эскизов и подмалевков, на которых еще столько свободного места, что из них получился бы отличный дневник. А уж переплести листы в книгу я сама сумею. И пусть на одной стороне каждой страницы будут чьи-то кляксы и штрихи – так даже красивее. Райву я нашла в цветнике – и затаилась, не в силах отвести глаз, желая разглядывать и не быть увиденной.
У Райвы длинные и совершенно седые волосы. Меня никогда не покидало чувство, что я знаю эту фею-художницу всю жизнь. Эти искристые зеленые глаза-леса. Эти ключицы, плечи, запястья – нет, такие никакая земная женщина не родит, не вылепит из себя. Казалось, когда она движется, ни одно травяное лезвие не затупляется – и не холодит ей стоп: нет ее легче.