– Последние слова вслух сказаны.
Один краткий жест Герцога – и все ученики молча заняли свои места за столом. Пять женщин справа от Герцога и четверо мужчин – слева. Слуги подступили в молчании и стали наполнять тарелки снедью. Все принялись ужинать – без всякой спешки, обмениваясь лишь улыбками, взглядами и короткими жестами.
Что тут вообще происходит? Над праздничной трапезой висела почти храмовая тишина: постукивало столовое серебро, звякали бокалы да шелестели рукава. Я растерянно озиралась, и кусок не то что не лез мне в горло – я не могла даже взять в руку вилку! Остальные же, напротив, самозабвенно вкушали, наслаждаясь яствами и обществом друг друга.
С неслышным шелестом сыпался песок в пасао на камине – и ничто больше не нарушало живой шевелящейся тишины. Мне становилось все более не по себе, но мои соседи по столу, похоже, не обращали на мое беспокойство никакого внимания. Фраза Герцога о «последних словах вслух» запечатала мне уста, но когда не стало сил терпеть, я отважилась тихонько подергать за рукав сидевшую рядом со мной Ануджну:
– Меда Ануджна, что происходит?
Я задала этот вопрос едва слышным шепотом, но показалось, будто прокричала его в аэнао
[18] в разгар службы. Все немедленно замерли и уставились на меня. Все мои мысли, как рыбы в первую ледяную ночь, вмерзли в окостеневшую воду обратившихся на меня взоров, и в этой неподвижности я услышала мягкий, но внятный голос Герцога: «Другого легче всего услышать в тишине. Мы разговариваем молча. Пробуйте».
Я непонимающе перевела взгляд на медара Эгана. Не прерывая трапезы, он смотрел мне прямо в глаза. И я снова услышала… вернее – увидела картинку, нарисованную его голосом: ребенок, девочка, в которой я с изумлением узнала себя, стоит среди поля по грудь в траве, прикрыв глаза, и сосредоточенно ловит звоны кузнечиков. За картинкой последовали слова: «Как – не существенно. Просто попробуйте». У меня не получится! Я не верю… «Ваше неверие значения не имеет. Достаточно того, что верят в вас», – прозвучало в ответ.
Оставалось лишь разрешить себе на время сойти с ума и допустить хотя бы в фантазии своей, что можно слышать чужие мысли. Заглушить недоверчивое хмыканье рассудка мне вдруг помогли приглушенные, неясные голоса: словно ко мне навстречу через густой лес шла дружеская компания, пытаясь меня разглядеть за деревьями, окликая, призывая. Как масло и вода, мир расслоился на видимое и неслышимое. Бессловесные губы, неподвижные взгляды, глазастые стены в зеркалах, серебро, стекло. А за деревьями – небо, в листве – птицы, и они говорят. Со мной. Что. Они. Говорят? «Пустое, Ирма, пустое. Поешь, просто поешь».
Я молниеносно поворачиваюсь на этот голос. Это звон над голосами ищущих меня. Это птица над моей головой.
Райва улыбается, размыкает губы, вдыхает и выдыхает – «Ир-ма». – «Я слышу!» И меж стволов появляются они, выпархивают на прогалину, бегут ко мне, размахивая руками: «Вот!» – «Нашлась!» – «С нами!»
Вот так, наверное, и сходят с ума. Я думала взахлеб, рассыпая веером слова вокруг себя, раздавая их всем вокруг: «Спасибо! Это невероятно… Невозможно… Так просто!…» Было сладко и хмельно, как вино никогда не пьянило. Я все смелее говорила им – всем разом и каждому по очереди – какие-то милые глупости, и они охотно откликались, беззвучно смеясь, подбадривая и направляя мое хрупкое несмелое внимание. Как учиться плавать, как играть в жмурки, как есть вслепую.
Пир продолжался. И не странно уже было не слышать болтовни и здравиц: любой мог обратиться ко всем сразу, лишь стоило этого пожелать.
Мы просто были вместе – все и разом, и каждый с каждым в отдельности, и не достанет мне слов описать эту совместность. Герцог острил и насмешничал, но его шутки более не ранили меня – я наслаждалась ими, как редким терпким вином. Мужчины балагурили наперебой, веселя дам, а те не прятали широких улыбок за платками, то и дело вскипали шумным смехом, размахивали руками, запрокидывали головы и обнажали зубы, нимало не заботясь о светскости манер, о правилах хорошего тона, которыми я все еще, по старой памяти, давилась, как сухими хлебными крошками.
На сладкое подали великолепный ванильный шербет, и тут, к моему невольному ужасу, началось нечто совсем уж невообразимое: Лидан зачерпнул полную ложку этого десерта и протянул ее через весь стол Ануджне, попутно чуть не опрокинув пару бутылей, а та, прикрыв глаза и совершенно непристойно улыбаясь, приняла подношение пухлыми губами.
Ошалела я, видимо, настолько картинно, что вызвала у всех неописуемый восторг. Разумеется, меня тут же удостоили той же чести. Из чьих рук, Рид Милосердный, можно было смело предположить – Шальмо! Чего мне стоило сохранить хладнокровие, соблюсти лицо, открывая рот навстречу неизбежному, не стану рассказывать, но попытка невзначай вымазать мне щеки и капнуть на платье была мною виртуозно пресечена – к немалой потехе наблюдателей.
Когда убрали последние тарелки, Герцог поднялся из-за стола и все в той же оживленной тишине сделал знак Сугэну и Эсти. Оба удалились в дальний угол залы и немного погодя вернулись, неся необычайных размеров шарну
[19] и какой-то неведомый инструмент, напоминавший удлиненную арфу. «Это дизир
[20], драгоценная меда Ирма», – просвистел голос Анбе. «Благодарю вас, мой друг, да простится мне моя непросвещенность», – слетел мой застенчивый ответ. «Да и тикк с нею», – прилетело встречно.
Слуги поставили музыкантам высокие стулья. Сугэн пристроил шарну на колене, Эсти уселась боком к нам, уперев дизир в пол. Глаза у обоих закрылись, и над ними словно возник купол тишины настолько глубокой, что все звуки и мысли, витавшие еще вздох назад в янтарном трепете свечей, завихрились воронкой, влились в эту круглую полость – и растворились в ней без остатка. Все мы, без мига слушатели, разом прекратили думать.
…И расцветает музыка. Это пальцы Сугэна на тугой коже шарны рисуют узоры, это Эсти нежит тетиву дизира. Это руки беседуют. Это вдохи чередуются неровно, наплывая друг на друга. Это влага ладоней умащивает удары и скольжения. Это впускают в себя вечный нездешний свет, вечный здешний воздух глиняные свирели – Сугэн, Эсти. И я иду за пастухами, что играют на глиняных этих свирелях, – это Сугэн, это Эсти. Они ведут меня высоким лугом, по грудь в мятной траве, и солнце стоит в зените, и лоб Эсти сверкает от пота, и балахон Сугэна на груди темнеет от жара, и вдруг холодает, и травы сходят отливом, и обнажается базальт, и шаги гремят по угрюмому камню, и налетает ветер, а небеса буреют, и тужатся громом, страшат, и вот уже первые осколки ледяного дождя обжигают мне лицо, и мы на вершине, и угроза в этих бритвенных иззубренных валунах, и заходится смертным кашлем шторм, а две маленькие пастушьи фигурки, две пылинки в глазах бури, сидят на самом краю, над пропастью, и, кровя пальцами, продолжают заговаривать, заговаривать. Меня. Нас всех. Всю слышащую вселенную.