Моему отцу дали десять лет во Фримэнтле, максимальный приговор за тяжкие телесные повреждения. Я писал ему регулярно, как требовал Мэдисон, и полагаю, мои письма были скучны и почтительны, как от ребенка из школы-интерната. Я читал его письма с таким же энтузиазмом, как и писал свои, и чуть не пропустил, что отец хотел рассказать мне о своей «маленькой школе», которую он основал в Куомби-Даунз. Почему мне было так трудно проявить интерес? Стыдился ли я его? Был ли я, возможно, напуган его одиночеством и нуждой? Когда он выразил надежду, что я навещу его старую школу, я вряд ли даже воспринял это как просьбу.
Я сдал выпускные школьные и вступительные университетские экзамены с отличием. Меня приняли на медицинский факультет Мельбурнского университета. Мой отец продолжал преподавать в тюрьме, и поскольку многие его ученики неизбежно были аборигенами, он продолжал коллекционировать истории, составляя не-карты и диаграммы. Еще он, как я позже узнал, регулярно писал для журнала «Уокэбаут»
[136] под псевдонимом Орел.
Читал ли хоть один антрополог в то время его колонки? Сейчас они гораздо известней. Действительно трудно представить писателя, столь часто упоминавшегося и постоянно принижаемого. Сейчас бы мы сказали, что он сообщал о тайных культах противостояния белой колонизации. Экспертное мнение в то время заявляло, что такие культы не существовали. Настаивать на них означало гоняться за сенсациями или попросту врать, таким людям верили не больше, чем, скажем, Дэйзи Бейтс
[137], чьи сказки о каннибализме аборигенов все еще списывали на ее потребность удовлетворять омерзительные аппетиты массовой прессы.
Мой отец никогда не гонялся за омерзительными аппетитами. Он был скорее человеком, которого раздирали противоречивые желания: с одной стороны, записывать, а с другой – хранить тайну. Так он раскрывал или ссылался на культ Ковчега, культ Неда Келли или «Сагу о капитане Куке», но затем, когда мгновение восторга пролетало, его единственным желанием было вышвырнуть все это с глаз долой. По моему опыту, это сводило с ума.
Я был обижен, потому что он так никогда и не поблагодарил меня за время и траты, которые мне потребовались, чтобы наконец посетить Куомби-Даунз. К тому времени волшебный класс превратился в побеленный сарай, и никаких следов не осталось от его трудов, за исключением слов «капитан Кук»: чернила разложились и проступили на поверхность, но уже не голубыми, а призрачно-оранжево-кровавыми.
Любой, кому известна затянувшаяся катастрофа в сфере здравоохранения аборигенов, не удивится тому, что доктор Батарея и пунка-валла умерли, а Лом попал в больницу, страдая от тяжелейших последствий острого диабета. Конечно, я понимал печаль своего отца, но я был ребенком и мечтал о его благодарности.
Освободившись во Фримэнтле, не дав мне об этом знать, он заказал винтовку и снаряжение и вернулся в ту же пещеру, в которой его когда-то арестовали. Каким-то образом ему удавалось прокормиться.
К тому времени как мои друзья из Дерби вывели меня к гряде Оскар, где состоялась моя взрослая встреча с Виллемом Баххубером, он создал копию той самой пещеры, своей классной комнаты. Он сделал это исключительно для меня, настаивал он, и это был «чертов геркулесов подвиг». (Спасибо, папа.) При помощи побелки, чернил, палочек и кистей он тщательно воспроизвел «Сагу о капитане Куке» и все карты и анти-карты и диаграммы, которые сообщили ему его ученики. Тут же, на земле Джандамарра, он узнал много историй о тропах Времен Сотворения, и наша первая настоящая встреча, когда мы смогли посидеть вместе, проходила в сокровищнице, в музее, внутри черепной коробки, украшенной голубыми ковчегами, и точками, и линиями.
Я воспринял это как есть – как акт любви, знак доверия.
И все же доверие моего отца имело пределы, как я обнаружил, когда наткнулся на заржавевший «пежо» «Редекса», заросший акациями. Регалии «Редекса» все еще можно было разобрать, как и номер 62. Конечно, я обрадовался. Но первым порывом Вилли было задвинуть это подальше. Это никак не было связано с «Редексом». Только несколько дней спустя он признался мне, что именно на этой машине он бежал из Куомби-Даунз.
Почему он не рассказал мне об этом?
Ну, это было неинтересно.
Ржавая развалюха опиралась на крупный выход породы, которая отличалась не только формой, но и тем, что на этой широкой девонской известняковой земле она была богата железом. Это был монолит протяженностью где-то с футбольное поле с гладкими прямыми боками, как лезвие топора или, как я позже подумал, как перевернутый ржавый корабль.
Я был врачом, а не антропологом, но я довольно читал, а потому знал, что такие особые камни часто играли роль в историях Сотворения (или метаморфозах, например). Я имею в виду, что то, что представляется камнем, порой оказывается чем-то большим.
Держа это в уме, я спросил отца, не является ли эта скала в действительности ковчегом пунка-валла. В конце концов, путешествие «пежо» закончилось здесь.
Вилли был не слишком-то веселым человеком, но этот простой вопрос надолго его рассмешил, сверх разумного объяснения. Когда он отдышался и отплевался и отохал, он стал дразнить меня, что я говорю, как белый, несу суеверную чушь. Он постоянно возвращался к этому в последующие дни, пока я наконец-то не заключил, что был прав.
Но что за скала без истории? Без Закона? Без ритуала?
Я верю, что отец собирал эти тайные догматы. Именно они занимали полки в его пещере, так называемые «книги земли», кассеты С90 и С120. Последние были зажеваны и так испортились, что их уже было не спасти, а потому оказались не более интересны «экспертам», чем «книги земли», которые они сочли написанными в период нервного срыва.
У меня есть преимущество: я читал эти «книги земли», которые кажутся мне отнюдь не продуктом нервного срыва, но попыткой Вилли Баххубера сохранить и передать то, что он обнаружил, и в то же время выполнить свои обязательства хранить тайны. Он написал о ковчеге столь откровенно, что я не сразу понял: он имеет в виду не тайное местоположение культа пунка-валла, но скорее свое собрание заметок, дневниковых записей, пленок, сведений о культуре, которой он посвятил жизнь, защищая память от злонамеренного уничтожения. Если мой отец не был понятен, господин профессор, то не потому, что у него был нервный срыв, а потому, что он должен был записать правду и сохранить ее в тайне. То, что может показаться признаками безумия, должно быть понято теми, кто знаком с алхимической литературой, как письмена, функция которых утвердить, что наша родина – чужая земля, на чьем языке мы еще не заслужили права говорить.