Но затем он врезал мне по голове, и я почти потерял ориентацию. Я схватил его за предплечье и нашел его более мускулистым, чем ожидал. Он вытянул меня со стула, но я поставил ему подножку, и он упал, тяжелый, на спину, и мы катались по полу, и я видел босые ноги пунка-валла и чуял запах рома, чувствовал омерзительную близость, когда мы катались по моей семейной истории под обеденным столом, а затем он запутался в стуле, который закачался, опрокинулся и упал, и я увидел, как, словно конфетти, рассыпалась жемчужная раковина, когда бумагу заткнули мне в рот.
– Я отвезу тебя в чертову больницу, – сказал он.
Я рыгнул. Его верхняя губа была вдавлена в попугайский клюв, обнажала десны, розовые, как и ноздри.
– Знаешь, что мы делаем с недоумками вроде тебя? У тебя будет психотический срыв к тому времени, как я привезу тебя в Брум. Я заявлю, что ты обезумел. Ты не знаешь, как это просто. Там получишь своих бунгов, сколько пожелаешь.
Смятая бумага резала мой рот и мешала дышать. Я икнул, но его колени были на моих плечах, и он дернул меня за ноздри.
– Лучше извинись.
– Извините.
– Сдайся.
Я сказал, что сдался, и он отпустил меня, но он не ожидал такого исхода, и теперь был напуган и смотрел дико.
– Ты самое унылое дерьмецо, что я когда-либо видел, – сказал он. Он стоял очень близко, и было бы проявлением слабости отодвинуться. – Ты мог получить пять лет за рукоприкладство.
– Подпишите пустой лист бумаги. Я напишу на нем письмо.
– Ладно, – сказал он и ударил меня рукой по шее. Я всегда был скользким, как змея, и взял на себя его вес, его жир и мышцы, и ударил им, головой вперед, об опорную колонну внешней стены, столкнув его с инкрустированным стулом Кева Литтла, который теперь обнаружил свою хилость, и треснул, и расщепился, и выдал мне одну тяжелую ногу – дубину с такой изящной рукояткой. Ей я и избил ублюдка.
Его белая рука треснула, как мангровый краб, малая берцовая кость тоже, а с ними вся моя жизнь выломилась из скорлупы и показала наконец свою тайну – свою истинную и окончательную форму.
Воздух был очень тих. Прогремел гром. Бережно пунка-валла помог мне встать на ноги, и теперь мне была лишь одна дорога.
Картер лежа стонал, пока дождь падал, как подшипники, на металлическую крышу. Затем я оказался снаружи под ливнем, где доктор Батарея передал мне кисет. В ужасе я смотрел, как Том Тейлор сцеживает бензин прямо из «шев» в «пежо», а затем увидел юную Сьюзи и моего брата Лома, и было ясно, что они мои друзья и не бросят меня сейчас. Я захватил свои записные книжки. На заднем сиденье было место еще для девяти кувшинов. Ковчег станет моим убежищем.
21
Мне было восемнадцать лет, когда я наконец-то увидел своего отца, Виллема Аугуста Баххубера. Первая встреча произошла на взлетно-посадочной полосе в Бруме в невероятный ливень, и ее длительность определяли приближавшийся циклон и необходимость дозаправки. После двух лет свободы, в основном проведенных в пещере гряды Оскар, мой отец был исхудалым пугалом в мокрых шортах и футболке, одиноким и незащищенным посреди бури, пока полицейский эскорт ждал его в укрытии запотевшей машины.
Я не ощущал никакой связи с этим странным белым человеком с пружинистыми пшеничными волосами, подстриженными над глазами, и привычкой смотреть вниз, когда от него ожидали взгляда вверх.
Он стал, странным образом, моим долгом, и если бы не мой выдающийся опекун, я никогда вовсе не узнал бы своего отца. Мэдисон, однако, вырос, воображая, что его собственный отец был его кузеном, и хотя он редко вмешивался в весьма специфические представления моей матери о воспитании ребенка, в этом вопросе он использовал свое влияние. Я должен узнать Вилли Баххубера. Поэтому меня отправили познакомиться с его книгами в Бахус-Марш, поэтому я провел столько часов, пытаясь понять их. Я и продавал их, конечно, когда Мэдисон помог мне признать в них источник пропитания вроде бесплодных трофических яиц – некоторые жуки оставляют их исключительно для прокорма потомства.
Чтобы прибыть на ту встречу в Бруме, пошатнувшую мое равновесие, я совершил три утомительных перелета из Мельбурна со своим другом Ронни Бобсом и его матерью. Поскольку моя мама никогда больше не хотела видеть моего отца, миссис Бобс вызвалась помочь, и именно миссис Бобс оплатила все билеты, и миссис Бобс единственная не скучала. Напротив – она была в истерике.
Мой отец, возможно, был, как многие предполагали, въедливым, честным антропологом-любителем, но он также был образованным, крайне начитанным человеком, интеллектуалом, чью душу глубоко исковеркали практики этнических чисток в моей стране. Вроде бы ничего общего с этой плачущей женщиной в соседнем ряду салона. И все же я скажу в ее защиту, что она всегда была теплой и любящей с детьми. Она готовила мне сэндвичи с джемом и водила нас с Ронни на Королевскую мельбурнскую выставку. Очевидно, что-то очень серьезное произошло между ней и моим отцом, но я все еще не имел четкого представления, что это могло быть. Что до мистера Бобса, я правда ничего о нем не знаю. Он был знаменитым дилером автомобилей и радиознаменитостью, какое-то время о нем писали в таблоидах, но у меня не осталось о нем воспоминаний, кроме, конечно, той жуткой рекламы по телевизору, в которой он светился. Не будет оригинальным сказать, что он казался акробатом, скорее сверкающей деревянной марионеткой, чем человеком.
Ронни остался на борту самолета, а меня сопроводила в этот потоп его мать. Я помню, что дождь был теплым, мои туфли промокли. У отца не было зонтика, и его рука была влажной. Он не поцеловал меня, хотя, казалось, собирался, но затем передумал. У меня было сильное ощущение, что он хотел что-то сказать, но рыдания миссис Бобс как-то этому помешали. Я злился не потому, что она исказила нашу естественную встречу, а потому, что мне было стыдно за нее.
Вероятней всего, я сообщил о ее поведении матери, которая, в свою очередь, положила конец всем этим спонтанным заплывам и барбекю. Если я не увидел больше Бахус-Марш, то определенно по своей вине. Это была печальная потеря, но не травма. Гораздо серьезней то, что мне пришлось свыкнуться с открытием, что мой так называемый немецкий отец был носителем генов, которые сделали меня аборигеном. Слава Мэдисону. Он положил свою личную жизнь на мою защиту.
Это оказалось невозможным, но я не желал, чтобы меня узнавали по цвету моей кожи или ограничивали им. Долгое время я считал, что он никак на меня не повлияет, и возмущался теми, кто полагал иначе. Когда моя мать захотела, чтобы я изучал медицину, я так и сделал, благоразумно заработав стипендию. А какой человек может изучать медицину в Австралии, не думая об аборигенах – а значит, о катарактах, анемии, болезнях сердца, диабете, астме и пневмонии. Я так часто сердился на друзей, которые беспечно заключали, что я выбрал свою практику и своих пациентов из-за цвета собственной кожи. Неужели недостаточно клятвы Гиппократа или общности с человечеством? Разве это не те факторы, которые следовало принять во внимание?