– Привет, достойный друг! – приветствовал он патриция и тотчас устремил суровый взор на простолюдинов. – Мятежный сброд, зачем, чесотке умыслов своих поддавшись, себе вы струпья расчесали?
– Вечно для нас ты сыщешь доброе словечко! – начал предводитель, однако уже не так агрессивно.
– Кто скажет слово доброе тебе, тот мерзкий льстец. Чего им надо? —«Юпитер» отошел с патрицием на край сцены.
– Дешевых цен на хлеб. Они считают, что в городе запасы есть.
– Считают? Мерзавцы! Мнят они, у печки сидя, что знают все, чем занят Капитолий… О, если б сенат отложил в сторону жалость и позволил мне взять в руки меч, я бы отрубил столько капустных голов, что сложенная из них куча высотой достигла бы кончика моего копья.
– Не говори так, пусть сохранят о тебе добрую память.
– Да плевал я на их память! Предпочитаю, чтобы обо мне совсем забыли.
– О народе ты смеешь отзываться так, будто ты не такой же слабый человек, а божество карающее.
– Да это же крикливое отребье! Но черни смрадной и непостоянной я льстить не в силах…
Последнюю реплику актер произнес столь высокомерно, что, казалось, и ростом стал выше всех – ему не было нужды вставать на камень. Однако публика не способна была оценить исполнительский талант: уже давно зрители гудели при каждом его слове, а теперь начали топать, и некоторые даже осмелились бросать на сцену что ни попадя. Актеры отступили за кулисы – правда, как пристало римским легионерам, сомкнутым строем. И тут Регина подумала, что это все-таки отрывки из «Кориолана», которого читала давно и притом в немецком переводе. Если она не ошиблась, актер, разъяривший зрителей, именно Кориолана и играл. Она была полностью на его стороне, и не только потому, что оценила талант, о наличии которого публика не подозревала, – просто очень уж уместно звучали слова, разоблачавшие коллективную глупость людей, неспособных широко мыслить. В зале лишь несколько человек могли знать, сколько сделал Кориолан для блага Рима. Тем больше понравилось Регине, что играющий Кориолана актер, не убирая руки с рукояти меча, уходит со сцены последним. Дабы успокоить публику, свет быстро погасили, и раздались предвещающие грозу далекие раскаты грома.
– Иду к народу – только от него можно ждать справедливости, – при этих словах Регина услышала звук отодвигаемого кресла и голос Хелены:
– Надеюсь, тебе они не отрубят голову.
Лучик света из коридора на секунду осветил ложу, а когда дверь закрылась, снова стало темно.
Он долго разглядывал рычаги, приводящие в движение тросы, которым в театре все было под силу, но еще дольше стоял возле мужчины, рисовавшего дерево на большом разложенном на полу холсте. Художник даже спросил, как его зовут. Он ответил, что друзья зовут его Гамлет. Сказал неправду намеренно, так как знал, что в театре всё – неправда, а Гамлет был героем театральной пьесы, про которую в приюте рассказывала доктор Раберова из Берлина. Он запомнил, как она подчеркнула, что Гамлета в Берлине играл ее сын, притом с огромным успехом. Когда медсестра задала невинный вопрос, приехал ли сын с нею в Лодзь, она расплакалась и долго не могла успокоиться. Марек тогда понял, что Гамлет – не абы кто. Художник не удивился и, назвав его этим именем, попросил пододвинуть банку со скипидаром. Потом оба услышали громкий шум.
В зрительном зале свистели и топали, а явно растерянные актеры торопливо покидали сцену. Судья приветствовал их как победителей, хвалил за талант, а тем, кого испачкали, сам помогал вытереться. До того, впрочем, он знаком велел погасить свет, а затем, поскольку зрители не желали успокаиваться, взял деревянную палку и, хотя вроде бы не рассердился, изо всех сил ударил ею по огромному железному листу. Марек аж подскочил: такого страшного грома он в жизни не слышал. Потом судья покрутил какую-то рукоятку, и дико завыл ветер – поднимись такой ветер на самом деле, он мог бы запросто опрокинуть трамвай. В заключение судья устроил жуткий ливень: слышно было, как на землю обрушиваются потоки воды. Судье все это явно доставляло удовольствие, он даже как будто хвалился своим могуществом. «Гром, вихри, ливни – моя специальность… – бормотал он словно бы себе под нос, однако достаточно громко, чтобы все его слышали. – Пусть буря успокоит разгоряченные головы…» Снова оглушительно прогремел гром; Марек готов был поклясться, что судья улыбнулся. И похоже, именно ему, хотя голову на отсечение бы не дал.
Чтобы придать духу актерам, которым предстояло выступить в последующих сценах, судья приставил к нем отряд хорошо вооруженных легионеров. Они сомкнутым строем направились на сцену, для бодрости подталкивая друг друга локтями. Когда поднялся занавес, Марек увидел залитый солнцем сад перед нарисованным дворцом. Легионеры, выстроившись в ряд, уставились на зрителей – по-видимому, устрашающе, потому что в зале воцарилась гробовая тишина.
Стоявший за занавесом толстяк в синем халате изображал пение жаворонка. Так похоже, что Марек решил попросить, чтобы толстяк его научил, но тут за кулисы, вероятно, привлеченная недавними отголосками бури, явилась пожарная охрана, точнее, двое ее представителей. Атлетического сложения, в сверкающих касках, пожарники выглядели очень грозно, в особенности один, нервно поглаживающий свой топорик. Судья на них даже не взглянул, однако Мареку инстинкт привычно подсказал, что от людей в мундирах лучше держаться подальше. Не спеша, чтобы это не походило на бегство, он направился в ближайший коридор, но пожарные, также ведомые профессиональным инстинктом, сделали то же самое. Тогда Марек толкнул четвертую по счету дверь и проскользнул внутрь. Выбрал он эту дверь не случайно. Когда в гетто устраивались обыски, тщательнее всего перерывали первую квартиру на нижнем этаже, в соседних надолго не задерживались, зато в последней в обыскивающих будто черт вселялся… Поскольку дверей в коридоре было восемь, к четвертой, по расчетам Марека, у пожарников, утомленных однообразными действиями, пылу должно было поубавиться. Во всяком случае, он на это надеялся.
В комнате, куда он попал, очевидно, переодевались перед выходом на сцену: к одной стене было приделано несколько зеркал, как в парикмахерской у его дяди, Мерона Кашубы, на Поморской, а на вешалках висели платья и халаты. Марек невольно кинулся за ширму, расписанную китайскими драконами, но тут же сам себя отругал за недогадливость: туда, конечно, заглянут в первую очередь. Воспоминание о дяде тоже не прибавило духу – Мерона застрелили в самом начале войны только потому, что тот слишком нервно поглядывал на бритву. Голоса пожарников приближались, и Марек залез под кушетку, заваленную небрежно брошенными платьями. Там было тесно, но он чувствовал себя в безопасности, даже когда дверь распахнулась и вошли пожарники. Один из них что-то весело сказал, второй громко рассмеялся, потом чиркнула спичка, и под кушетку просочился запах табачного дыма. Наконец хлопнула, закрываясь, дверь, и стало тихо.
В ложе царил полумрак; Регина была в ней одна. Почувствовав себя свободной от необходимости на что бы то ни было смотреть, она закрыла глаза, но блаженное состояние длилось недолго: из зала донеслись возбужденные голоса. Осторожно выглянув из ложи, Регина увидела Хелену, сидящую в третьем ряду рядом с человеком, про которого она знала лишь, что его зовут Меер и что он руководил поставкой овощей. Хаим однажды поймал его на растрате и несколько раз ударил тростью. За это ему следовало благодарить судьбу – попади он под суд, так легко бы не отделался. Теперь Меер, указывая рукой на ложи, что-то громогласно объяснял соседям. Регина глубже забилась в кресло – ей захотелось стать невидимой. Уже в который раз за последнее время мелькнула мысль, что нет ничего надежнее темноты, которой она всегда так боялась.