– И тогда впервые увидели Бибова вблизи?
– Не то, чтоб вблизи, но разглядеть разглядела. Помню, на нем была белая рубашка с короткими рукавами и два пистолета за поясом. Вежливый такой… спрашивал, нет ли среди них хорошей кухарки, мол, на месте очень пригодится. Я сказала маме: разрешите мне поехать, готовить я умею, буду при кухне, и вам, глядишь, чего перепадет. Но они ни в какую. Оставайся, говорят, нас, видать, везут на погибель. А ты живи, скажешь когда-нибудь про нас доброе слово… Вот я и говорю, где могу… – Голос Янины дрогнул.
– Большое вам спасибо. От всех от нас, – сказал Борнштайн. – Мы будем помнить Миру и Зигмунта Цукерманов. Ваша честь, разрешите, я больше ни о чем не буду спрашивать этого Бибова.
– Как хотите. Ваша очередь, господин прокурор. У вас есть прекрасная возможность обвинить председателя в том, что он общался с личностями такого покроя, как герр Бибов.
– Простите, ваша честь, но вы обо мне плохо думаете. Я не намерен строить обвинение на показаниях негодяя. Есть горы документов, которые подтверждают, что Бибов собственноручно убил нескольких человек, десятки тысяч отправил на смерть, унижал и насиловал женщин. О том, как он обирал всех подряд, уж не говорю. Я отказываюсь задавать ему вопросы. Палач, убийца, насильник открыто над нами издевается, а я должен его выслушивать? Скажу больше: я солидарен с господином Румковским… сам бы охотно пустил в ход кулаки.
Пугающе бледное лицо Бибова порозовело. Знакомая картина: Регине нетрудно было угадать, что произойдет через минуту.
– Maul halten!
[39] Что он себе позволяет?! Я согласился сюда прийти, потому что хотел протянуть руку в знак примирения. Думаете, я целых пятнадцать минут болтался на виселице со сломанной шеей, чтобы теперь выслушивать наглые оскорбления? А синюшные пятна? Какой же я дурак, что позволил вам, евреям, себя провести! Но теперь все, хватит! – Бибов пнул стоящий перед ним нотный пюпитр. – И я рад, что этого зубного врача тоже отправил в печь…
Он повернулся и быстро зашагал к двери. В проходе между рядов сидящий с краю молодой человек подставил ему ногу, и Бибов чуть не упал. Кое-где раздались смешки, но быстро оборвались, потому что немец полез в карман – явно за пистолетом. И тут судья напомнил о своем существовании.
– Смирно! – рявкнул он.
Бибов немедленно расправил плечи и вытянул руки по швам.
– Ложись!
Он выполнил и эту команду, правда не по всем правилам – спина плохо ему повиновалась. Регина подумала: если он не врет про сломанную шею, то сейчас на ее глазах происходит чудо.
– Встать! – уже спокойно приказал судья.
Вставал Бибов долго, но наконец поднялся и выпрямился в ожидании следующей команды.
– Как, по-вашему, с кем вы имеете дело в моем лице, господин Бибов? – осведомился судья.
– Трудно сказать, наверно, с высшим правосудием.
– Поразмыслите об этом хорошенько. А теперь вон отсюда!
Если про человека можно сказать, что его ветром сдуло, то именно это произошло с Гансом Бибовом. Регина обрадовалась, и, видно, не она одна: по залу пролетел вздох облегчения. Судья уже переключился на другое: она ушам своим не поверила, услышав:
– Марек, я вижу, тебе с нами скучно…
Марек действительно не отрывал глаз от двери, за которой скрылся Бибов, и Регине, чтобы мальчик понял, что к нему обращаются, пришлось ткнуть его в бок.
– Я открою тебе один секрет: этажом выше есть зеленая дверь. Поди туда и посмотри в окно. Я позабочусь, чтобы тебе никто не помешал. Только, пожалуйста, не пытайся спуститься по водосточной трубе – это по разным причинам невозможно… – ласково улыбнулся судья.
Повторять второй раз не потребовалось, но все же Марек вопросительно взглянул на Регину и, только когда она кивнула, встал, вежливо поклонился судье, потом Хаиму в затылок и пошел к двери. Видно было, что он с трудом сдерживается, чтобы не подскакивать от радости.
В дневнике я записываю слова Хенрика Эльценберга из его работы «В поисках польской идеи», а сам – примерно в это же время, – испытывая желание переместиться в более высокие сферы, поднимаюсь с Дорой на башню костела на Згерской. За этот подъем, как за всякое продвижение вверх, надо платить – к счастью, у меня хватает денег на щедрое пожертвование. Ксендз – на вид ему лет шестьдесят, лицо добродушное – ведет нас по лестнице, которая чем дальше, тем становится круче. Я начинаю опасаться, что при моей боязни высоты болезнь обострится, но, к счастью, вскоре мы добираемся до последней площадки, и из узких окон открывается вид на город.
– Смотри, вон там Пётрковская, самая длинная улица в Лодзи, а может, и во всем мире. А там улица Костюшко… это знаменитый вождь! Польский Жижка. – Увы, мои слова канули в пустоту: Дора смотрела в другую сторону и тоже на что-то показывала.
– Вижу Балуцкий рынок, а внизу Статистическое управление, где я работала! Вон там гестапо – какое маленькое сверху…
Неожиданно слышу левым ухом шепот ксендза:
– Она что, иудейского вероисповедания?
– Да, если отца это не смущает.
– Почему должно смущать? Древняя религия… Я плохо себе представляю, что было в Лодзи до войны, служу здесь всего пятый год… Знаю только, в этом костеле немцы устроили склад… Раньше я служил в Шадеке. Слыхали? Нет? До войны там тоже, кажется, было много евреев… – Ксендз говорит тихо, а Дора кричит:
– Из этого домика председатель Румковский отдавал приказы! Я узнала вон те оконца в мансарде.
– Не знаю, о ком она говорит, но фамилия, слышу, польская. Румковский, да? Подумайте, какое совпадение: девичья фамилия моей матери – Румковская… Но она не еврейка, упаси Бог… То есть нет… в этом нет ничего плохого, просто фамилии одинаковые. – Он смутился – это мне понравилось, и я порадовался, что нам встретился порядочный человек. Потом он пригласил нас к себе, а когда я сказал, что мы спешим, от души пожелал нам счастья.
Хоть я этого ждал, но, когда Дора спросила, что означают нарисованные на стенах звезды Давида и часто встречающееся рядом слово Jude, растерялся. Уже в своем «Поезде для путешествий» я пытался объяснить этот обычай «украшения» домов помрачением сознания, описав галлюцинации приказчика моего любимого пана Едваба: «Больному уму смутно представилось будущее, когда из Лодзи исчезнут не только немцы, которые ее создали, но и евреи, и русские. На их месте он видел окрестных кметов
[40] числом тринадцать миллионов, заселивших брошенные каменные декорации. К сожалению, отпрыски новых жильцов взяли в привычку писать на стенах слово Jude рядом с фамилией каждого нелюбимого спортсмена, будь тот хоть белокурым молодцем». Едваб на это отвечал: «Я во все мог бы поверить, но только не в то, что в этом городе на стенах когда-либо появятся оскорбительные для кого бы то ни было надписи». Однако теперь, сам повредившийся умом не меньше, а то и больше, чем этот приказчик, я вынужден помериться силами с реальностью. Я долго самозабвенно кашляю, за что удостаиваюсь сочувственного взгляда, и наконец нахожу ответ: