Люди в зале стали с недоумением переглядываться, но никто не встал, да и служитель явно не собирался никого вызывать из коридора. Регина первая заметила, что защитник сам уже стоит за пюпитром, и у нее мелькнула мысль, что он сошел с ума.
– Меня зовут Генрик Борнштайн, – представился он. И тут же задал себе вопрос: – Не могли бы вы рассказать о своей сестре? – Утвердительно кивнул и продолжил: – Ее звали Мириам, так же как ту, что потом стала для христиан Марией. Чудесный ребенок; пяти лет от роду она уже читала на трех языках. – И сам себя одернул: – Нельзя ли покороче? – Ответил: – Да, да, конечно. В гетто она заболела дифтеритом, и мы положили ее в больницу. Узнав, чего требуют немцы, я пошел туда, как и госпожа Яблонская, намеревавшаяся забрать своего отца. Мне обещал помочь мой друг, доктор Хальберштадт – он, правда, работал в другой больнице, на Древновской, но у него было врачебное удостоверение, с которым его всюду пускали. На Лагевницкой стояли армейские грузовики и слышны были душераздирающие крики. Я растерялся, но Людвик – так звали Хальберштадта, и я хочу, чтобы вы запомнили его имя, – велел мне ждать и прошел через оцепление, даже не показав документа. Я ждал и еще надеялся, что сумею где-нибудь спрятать Мириам. Как и госпожа Яблонская, я видел летящие из окон «подушки». Когда машины уехали, я кинулся к больнице и услышал писк, раздававшийся из одной такой подушки. Только тогда я понял, что из окон выбрасывали детей в конвертах или как там это называется… На вопрос, который наверняка сейчас прозвучит: удалось ли спасти мою сестру? – отвечаю: нет. На второй вопрос: какова судьба доктора Хальберштадта? – отвечаю: когда я его отыскал, он был еще жив и силился что-то сказать, но мешала застрявшая в горле пуля. По словам других врачей, гестаповцы увидели, что он пытается спрятать ребенка. Какого ребенка, они не знали – там ведь был сущий ад. – Помолчав, Борнштайн закончил: – Если это все, мы благодарим свидетеля, – и вышел из-за пюпитра.
Регина знала, что подобного рода тишина редко воцаряется в залах суда – тем более там, где каждый ждет очереди рассказать свою невообразимо страшную историю.
– Как, по-вашему, – Генрик Борнштайн подошел к скамье присяжных и поочередно посмотрел в лицо каждому, – должен я считать господина председателя виновником трагедии, которая произошла с детьми, в том числе и с моей сестрой? А почему бы мне не винить себя? – ведь я не бросился на гестаповцев, конвоировавших отъезжающие машины. Я не стану сейчас вызывать в качестве свидетеля господина прокурора и спрашивать, что он делал в тот день, когда из гетто забирали детей, и как ему тогда работалось в архиве, в материалах которого, как все мы знаем, часто встречаются похвалы в адрес обвиняемого. Я даже не спрошу у него – хотя с трудом себя сдерживаю, – помнит ли он, как отплясывал на торжественном вечере, устроенном работниками фабрики щеток по случаю дня рождения господина председателя.
Прокурор возвращался на свое место походкой человека, которому отбили почки. Когда наконец он с видимым облегчением опустился на стул, раздался хруст раздавленного стекла – Вильский так и подпрыгнул, вероятно, не только от неожиданности, но и от боли. Регина заметила, что судья устремил взгляд на нее, но – всевидящий! – он вполне мог смотреть и на Марека. Она б испугалась, если бы – к величайшему своему изумлению – не увидела на лице судьи тень улыбки.
Из Парижа приехал Людвик Левин. Он мне нравится: в нем удивительным образом сосуществуют меланхолия и безмятежность. На этот раз, впрочем, он пребывает в унынии и всем недоволен. Румыны дали миру Ионеско, Элиаде, Себастьяна. Канетти родился в Болгарии, да? А где поляки? Больше всего от Людвика достается польским евреям, у которых, как он утверждает, видимо, мозгов не хватало. За третьей бутылкой мы единодушно решаем подать в Страсбургский суд жалобу на Нобелевский комитет за то, что Яан Кросс
[35] до сих пор не награжден.
На сей раз запись в дневнике явно указывает на предстоящую мне в самом скором времени встречу со знатоками Чаадаева. Притом в ситуации, представляющейся вполне реальной, ибо перед тем не было выпито ни капли спиртного.
Утром просыпаюсь в квартире старушки. В предрассветных сумерках очертания комнаты едва различимы, но Доры в ней наверняка нет. Из знакомых предметов узнаю томик Рембо и лежащий на столе футляр с вечным пером. Прежде чем броситься на поиски девушки, я прячу перо в карман, а книжку ставлю на полку так, чтобы корешок немного выступал вперед. Вероятно, для того, чтобы после бабушкиной смерти любитель Брамса ее заметил.
Первые лучи солнца, пробившиеся сквозь легкую дымку, окутывают Прогулочную полупрозрачной желтой кисеей – наверно, неброская красота улицы могла бы вдохновить Утрилло. Дора, к счастью, не ушла далеко: на углу Лагевницкой беседует с тремя мужчинами, сидящими на ступеньках еще закрытого магазина. Конечно, они не подонки – просто адепты деструкции: тут Утрилло верен себе. Трудно угадать, где эти трое провели ночь, но сейчас откуда-то выползли и греются в лучах восходящего солнца. Старик со следами бурно прожитых лет на фиолетово-красном лице вполне может оказаться сорокалетним мужиком, в жизни которого не было ничего примечательного. Хоть ему и худо, но он не забыл побриться и если, обращаясь к Доре, не встает, то исключительно из-за полного отсутствия сил.
– Черт угораздил меня родиться с умом и талантом в этой стране. – Он вроде бы жалуется, но как-то беззлобно.
– Так плохо? – Дора искренне ему сочувствует.
– Побыли бы с нами подольше, вас бы поразила пустота и удивительная оторванность нашего существования.
– Правильно говорит. Не нужны мы миру, но и мы, по правде сказать, не много ему дали. Вы слыхали о какой-нибудь новой идее или хотя бы полезной мысли, родившейся в наших краях? – У молодого человека, который поддержал старика, шея обвернута шарфом из желтой ленты, каковой полиция во всем мире огораживает место происшествия. – Я часто просыпаюсь с криком, когда во сне мне приходит в голову, что, возможно, мы составляем пробел в моральном порядке…
– Вы не замечаете в нашем взгляде чего-то до странности неопределенного? – шепчет самый юный, совсем еще мальчишка, видно пристрастившийся к спиртному с колыбели. У него нет сил открыть глаза, но он мужественно поворачивает голову в ту сторону, откуда доносится Дорин голос. – А немота наших лиц – разве она не заставляет вас вспомнить обличье народов, стоящих на самых низших ступенях развития? Присмотритесь хорошенько к моему старшему товарищу… – Он указал подбородком на старика, который не только не обиделся, но – ради пущего эффекта – скорчил страшноватую рожу.
К беседующим присоединился неизвестно когда и откуда появившийся полицейский. Он молод, но мундир у него уже явно прирос к телу. Никто, впрочем, его не испугался.
– Чешка? Я был знаком с одной чешкой. Не знаю, как вы, девушка, но иностранцы всегда ставят нам в заслугу отвагу и прочие достоинства молодых народов и почему-то не способны заметить ни одного положительного качества, присущего народам зрелым и высококультурным.