Старичок наконец запустил свой аппарат, и на простыне, накинутой поверх доски, появились врачи в белых халатах, чистые больничные палаты и дети, играющие в какие-то игры. К Регининому удивлению, Хаим внезапно встал, повернулся лицом к залу и поклонился. Несколько человек зааплодировали.
– Кто дал обвиняемому право устраивать тут демонстрацию?! – с раздражением выкрикнул Вильский.
– Какая же это демонстрация? Всего лишь подтверждение фактов. – Борнштайну произведенный эффект явно пришелся по душе. – А теперь попрошу особого внимания. Вот слова, с которыми господин председатель обратился к навязанным ему гостям из других стран, предварительно объяснив им, какова его роль в гетто: «Братья и сестры, а теперь выслушайте горькую правду. Признаюсь: когда мне сообщили, что вас сюда переводят, я противился, как только мог. Нас с вами всегда многое разделяло. Сейчас для меня это не имеет значения. Все мы – братья, объединенные общей бедой. Несмотря на то что для меня нет ничего выше блага детей и молодежи, я без колебаний, хотя с тяжелым сердцем, решил закрыть школы, отняв у детей возможность учиться, чтобы выделить вам подходящие помещения. Мы приняли вас со всей душой, уступили собственные убежища. Вы получаете столько же хлеба, сколько все остальные, лишь благодаря тому, что каждый отдает ежедневно по пятьдесят граммов из своего скудного рациона. О том, как я к вам отношусь, наилучшим образом свидетельствует лозунг: что нам, то и вам. Мне не было бы прощения, если бы я не следовал этому принципу. Разумеется, не надо обольщаться: должности, соответствующие вашему опыту, вас тут не ждут. Тем, кто будет регулярно получать денежные переводы – пенсии или пособия, – пока придется отказаться от права на работу, чтобы не ущемлять тех, кто больше нуждается. Я убежден, что вы сумеете приспособиться к здешним тяжелым условиям. Обещаю: я дам вам все, что только смогу. Однако не требуйте того, чего у меня нет. По сути, я – не ваш начальник, а добросовестный страж, который глаз не смыкает, чтобы все могли спать спокойно…» – Защитник закончил и огляделся в ожидании одобрения. Но в зале было тихо, и он еще добавил, глядя в листок: – Речь господина председателя несколько раз прерывалась бурными аплодисментами…
Кто-то робко захлопал.
Вильский встал и предъявил залу белый носовой платок, который тут же спрятал в карман.
– Слушая речь председателя, я готов был расчувствоваться и утереть слезу, но слишком уж фальшиво эти слова звучат. Вновь прибывшие наверняка сразу поняли, чту их ждет. Ладно, назовем это приязненным жестом. Однако не проходит и двух недель, как господин председатель открывает свое истинное лицо. – Вильский вручил старичку, обслуживающему эпидиаскоп, фотографии, а потом, достав листок, начал читать: «Братья и сестры… – прошу обратить внимание, как охотно глава гетто употребляет это выражение, – …сегодня речь пойдет о грустном. Прошу новых обитателей гетто правильно меня понять. Если они не сумеют или не захотят приспособиться к здешним условиям жизни, я буду вынужден заставить их это сделать. Я не допущу, чтобы пошли насмарку плоды тяжкого труда на протяжении полутора лет автономного существования гетто. Я хочу, чтобы вы хорошо запомнили: я сделал все, чтобы избежать кровопролития. Тем не менее многие из вас ведут со мной бессмысленную борьбу, не упускают случая меня оскорбить – хотя бы намеком, хотя бы вполголоса. Никогда б не подумал, что прибывшие к нам изгнанники, заставшие нас в тяжелейшем положении, проявят такое чудовищное высокомерие и наглость…»
Регина увидела на экране Хаима, произносящего речь. Она тогда была рядом и помнила, что он не выглядел так ужасно, как на этих фотографиях.
– «Возможно, им хотелось превратить нас в своих невольников, но нам хватает собственных довоенных интеллигентов. – Вильский почти кричал. – Эта «категория» в гетто не пользуется никакими привилегиями. Тут надо делать то, что необходимо всему сообществу, заниматься ремеслами, не чураться простого физического труда. Я прекрасно понимаю, что вы бы предпочли безмятежные послеобеденные прогулки в коляске. Запомните: ничего подобного я не допущу!»
Регина нехотя вынуждена была признать, что Вильский неплохой актер: он говорил так убедительно, что несколько человек спрятались за спины соседей.
Борнштайн приподнялся на стуле:
– Ваша честь, защитите публику. Обвинитель пугает людей, которые уже вдоволь натерпелись страха.
– Обвинитель только цитирует вашего клиента. Продолжайте…
– Спасибо, ваша честь. – Вильский продолжил еще более грозным тоном: – «Здесь, в гетто, надо раз и навсегда расстаться с барскими фанабериями… Выбейте это у себя из головы! Сестры и братья, я виноват перед вами, признаюсь. Как оказалось, я был неисправимым мечтателем. Не от цыган мне следовало отбиваться, уж лучше было бы принять в гетто хоть двадцать тысяч цыган вместо евреев из других стран. Опомнитесь! От беды не спасет даже чин тайного советника. Времена такие, что чины и звания не играют никакой роли. Многие из вас категорически отказываются работать. Вы говорите себе: зачем трудиться, когда можно жить за счет продажи вещей или на привезенные с собой деньги. Но я научу вас работать и пристойно себя вести, а прежде всего искореню вашу наглость!»
В зале стало тихо, но ненадолго, потому что защитник, вскочив, крикнул:
– Господин обвинитель – превосходный актер, но чего он добился? Не думаю, что присяжные, выслушав отеческие предостережения председателя, поверят в его дурные намерения. Да, тут видны некие комплексы и даже ощутимо желание отыграться на пришельцах. Но разве не прав был господин председатель, опасаясь, что вселение евреев из Европы помешает его планам, дающим надежду на выживание?
– Когда спустя несколько месяцев, в начале сорок второго года, – не замедлил ответить обвинитель, – немцы начали отправлять евреев в газовые камеры, Румковский первым делом послал на смерть преступные элементы и тех, кто жил на пособие, а затем около десяти тысяч вновь прибывших, среди которых были профессора, светила мировой науки, их жены и дети, то есть люди, которые не умели тачать сапоги или шить шапки, но могли бы стать образцом для своих лодзинских собратьев.
– До этого мы еще дойдем, – перебил его судья.
– Простите, ваша честь, но я отвечу не откладывая, – вмешался защитник. – Господин прокурор позволил себе пошутить. Он бы предпочел, чтобы первым делом из Лодзи были высланы те, кто занимался тяжелым физическим трудом, люди, благодаря которым только и существовало гетто, а высокообразованные европейцы этой участи избежали. А сейчас я спрошу тех из вас, кому судьба не дала возможности получить образование: кого, по-вашему, следовало отправить в газовые камеры в первую очередь?
– Хватит. Не устраивайте мне тут голосование, – решительно остановил его судья. – Попрошу сюда свидетеля доктора Ульриха Шульца из Праги.
К пюпитру протиснулся элегантный пожилой мужчина в пенсне, сидевший тремя рядами дальше Регины. Она никогда о нем не слышала; судья, очевидно, тоже, потому что, прежде чем задать вопрос, изучил появившийся на экране плакат, где по-немецки и на иврите сообщалось, что доктор Ульрих Шульц из Праги был застрелен за сопротивление полиции.