Поезд мчался в ночи; во всяком случае, все на это указывало. Салон-вагон был изготовлен на заводе Société Industrielle Suisse в Нойхаузене, о чем говорила латунная табличка, прикрепленная под ручным тормозом. Стены выложены черешневым деревом, меблировка тщательно продумана; наибольшее впечатление производит длинная кушетка, обитая зеленым плюшем. Стоит также упомянуть о картине над кушеткой, где изображены красивые горы, скорее всего Альпы, ибо любующийся ими мужчина в коротких кожаных штанах, вне всяких сомнений, напевает что-то на тирольский лад. В отбрасываемом лампой свете вагон больше похож на дом, теплый и надежно защищающий от опасностей, а в монотонном перестуке колес слышится потрескивание дров в камине. На полированном письменном столе лежит открытая тетрадь в клеенчатой обложке, которая – единственная здесь – кажется не совсем уместной: со своими загнутыми уголками, она в лучшем случае может быть путевым журналом машиниста. Что же делает эта тетрадь в салон-вагоне, возможно возившем монархов, и – кто знает – не тут ли было подписано Компьенское перемирие?
Человек, который сидел за письменным столом, не сводя глаз с тетради, добрый час не перевернул страницы. Когда же он наконец встал, то сделал это так резко, что едва не опрокинул стул. До окна ему несколько шагов, так что есть минутка, чтобы хорошенько к нему присмотреться и убедиться, что это красивый, под стать окружающей его обстановке, старик. Высокий, с седыми волосами и голубыми глазами – которые если с возрастом и чуть выцвели, зато приобрели неизмеримую глубину, – он мог быть украшением палаты лордов, и, как знать, не его ли вместо Дизраэли королеве Виктории следовало назначить премьер-министром. В вагоне, видимо, было жарко, поскольку почтенный старец рывком открыл окно. Ветер немедленно взъерошил белые волосы, которые, ожив, сделали его похожим на пианиста Падеревского, кстати, тоже премьер-министра. Он уставился в темноту, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть. О том, что это ночь, а не самый длинный в мире туннель, свидетельствовало усыпанное звездами небо и луна, как всегда в конце августа напоминающая рогалик. Необычным могло показаться только обилие звезд, именно в этот момент вздумавших полететь на землю. Трудно, однако, предположить, что попа́дали звезды, заглядевшись на рассматривающего их человека. А поезд мчался – пожалуй, слишком быстро, если учесть, что он как раз преодолевал крутой поворот: можно было увидеть локомотив, из трубы которого вырывался дым светлее ночного неба, а время от времени еще и сноп искр, потом долго порхавших в воздухе.
В прилегающей к кабинету спальне темно, и потому трудно судить, красива лежащая там молодая женщина или просто хороша собой. По всей вероятности, она не спала: мало кто спит с открытыми глазами. Закрыла же она глаза, когда почти беззвучно отворилась дверь; тотчас изо рта у нее стало вырываться шумное ровное дыхание, иногда переходящее в легкий свист. Седовласый господин посмотрел на нее и, явно оставшись доволен, перевел взгляд на другую кровать. На этой кровати лежит мальчик, который отнюдь не притворяется, а сладко спит. В лунном свете ребенок похож на ангелочка из немецких сказок: розовые щечки, упавший на лоб локон. Gemütlich
[1] до омерзения – можно было бы сказать, не будь это зрелище столь очаровательно. Старцу, похоже, увиденное в спальне понравилось, кажется, ему даже захотелось улыбнуться, однако с уверенностью сказать нельзя: месяц как раз спрятался за тучу, и уже ничего нельзя было разглядеть. Несомненно лишь одно: он тихо, как только мог, закрыл за собою дверь.
Впервые в день рождения рядом никого нет. Подкосило меня, однако, одиночество – пожалуй, никогда раньше я так не радовался телефонным звонкам. Юлия к традиционной бутылке виски «Оубэн» присовокупила фотографию, которую я совершенно не помнил. На ней мне лет пятнадцать. Казалось бы, об этом подростке я знаю решительно все, но нет… Не уверен, смог ли бы я сегодня удержать его, чтобы он не свернул себе шею, ба, неизвестно даже, сумел ли бы разговаривать с ним, не опасаясь, что меня хватит кондрашка. Глядя на него, трудно поверить, что такой симпатичный малый умудрился попусту растранжирить бо́льшую часть отведенного человеку времени. Все это меня ужасно расстраивает, и, хотя намерения у Юлии были самые лучшие, я решаю на ближайшие три месяца вычеркнуть ее из состава семьи.
Я сознательно обратился к дате 3 сентября в своем дневнике, чтобы доказать – прежде всего себе самому, – что даже вполне объективная запись может обойти суть дела. Не знаю, что меня удержало от упоминания о неком телефонном разговоре. Наверное, то, что он не имел отношения ко дню рождения и я никоим образом не мог предвидеть его последствий. Кстати, перед тем мне приснился поезд. Сон был пустячный, даже глупый. Не успел я привыкнуть к размеренному стуку колес, как раздался крик: человек на рельсах! Потом скрежет, падающие с верхней полки чемоданы – такие тяжелые, что пришлось проснуться. У меня с детства были с этим проблемы: сплошь и рядом я продолжал видеть сон, уже придя в школу или – чаще – за ее пределами; вот и сейчас прошло не меньше минуты, пока я услышал телефонный звонок. Первая попытка взять трубку не могла увенчаться успехом; при второй я, по крайней мере, открыл глаза.
– Не разбудил? У нас есть общие знакомые. Ох, слишком долго перечислять. Поверьте, я не отниму у вас много времени. Нет, не бойтесь, я ничего не продаю. Напротив, приношу деньги. Простите, что тороплю… Через три часа? Буду как штык. – Такой примерно текст, и голос противный, тоненький. Почему же я, страдая от ужасной головной боли и сознания, что за три последних дня не написал и трех слов, согласился его принять? Может быть, подействовало прозвучавшее как небесная музыка упоминание о деньгах? Если я чего-то и опасался, так не столько потери времени, сколько перспективы выслушать банальную историю, после чего придется долго лечиться, а лечение губительно для печени. Знать бы, что меня ждет… Нет, честно говоря, не представляю, как бы я тогда поступил.
Было уже светло, когда поезд прибыл туда, куда должен был прибыть. Днем он выглядел хуже: не подсвеченный лунным мерцанием, оказался товарным составом, притом видавшим виды и довольно грязным. Откуда же взялся салон-вагон? Ошибку следовало исключить: железнодорожники так сильно не ошибаются. Оставалась еще высшая необходимость: понадобилось срочно доставить в город важного сановника. Если седовласый господин мог быть премьером, он тем более мог быть министром транспорта, а столь высокое положение многое объясняло. Но почему в таком случае поезд не остановился на вокзале и вдоль перрона не выстроились вытянувшиеся в струнку чиновники из железнодорожного ведомства? А это был не только не вокзал, но даже не полустанок – скорее всего, фабричная платформа, на что указывали теснящиеся возле путей красные кирпичные склады и кипы хлопка, а прежде всего – лес труб, казалось упиравшихся в небо. Так что, если поезд доставил хлопок из экзотической страны, то в салон-вагоне сидел не министр, а промышленник, лично проверявший, как идут дела в разных уголках света, а сейчас возвращающийся домой в сопровождении членов семьи, с которыми не пожелал расставаться. Хорошо, машинист был опытный и ночью не жалел пара – издалека надвигались большие косматые тучи, по-видимому дождевые, а хлопок дождя не любит. Но где же рабочие, обязанные выгрузить ценное сырье? Вечно голодные чрева фабрик ждали корма, который они потом вернут в виде тканей – таких чудесных, что вряд ли найдется женщина, которой не захочется себя ими украсить.