Имелась и еще одна формула, она иллюстрировала его страхи. Мы были в постели, в моей квартире. Разговаривали о нескольких прошедших днях. Рассказывали друг другу о том, на что обратили внимание при первой встрече. Мы встретились, нас потянуло друг к другу, но я себе тогда говорила, что о журналисте и речи быть не может, у меня всегда так, мне нужен художник. Люди видят мир с двух полностью противоположных точек зрения. Я не могла долго любить человека, который был моей противоположностью, это бы меня окончательно разрушило, ведь я и так уже слишком устала и не желала больше предпринимать серьезных усилий ради любви, они меня убивали, и на этот раз я хотела любить человека, который был бы одной со мной расы. А журналисты таковыми отнюдь не являются, в этом я могла уже не раз убедиться. Я ему сказала, что журналист для меня тогда исключался. И для него я тоже исключалась — вплоть до 26-го, и по тем же причинам. Когда он об этом размышлял, у него сложилась очередная формула: чего мне не хватает, так это квартиры на улице Фур. Такая внутренняя формула, исключительно для личного пользования. Он иронизировал по поводу самой ситуации. Тогда мне это показалось забавным. Печь у меня ассоциировалась исключительно с улицей Фур,
[21] но позднее, в свете других событий, других сцен, которым еще только предстояло случиться, я на эту формулу взгляну по-другому. Единственный еврей, скрывающийся в мирное время и к тому же живущий со мной на улице Фур, только этого еще не хватало. В тот день, когда я была в «Кафе Бобур» в первое воскресенье, когда я ему позвонила снизу, из туалета, он мне сказал: я уже скучаю по тебе, я был рад, что ухожу, что смогу поработать, и вдруг, совершенно неожиданно, задал себе вопрос: а почему ее здесь нет? Сценарий, который будет повторяться и который мне наскучит. Довольно скоро. Я собиралась вернуться домой, а он меня спросил: что ты делаешь? Хочешь, встретимся? Я сказала, что да, хотя устала и надеялась лечь спать не слишком поздно. Мы засыпали в четыре утра — так продолжалось всю неделю, и я мечтала выспаться. Он хотел, чтобы я приехала к нему, но это было нереально — моих лекарств у него не было, и я бы вообще не уснула. Наверное, мы спали у меня, не помню. Он мне сказал: я заеду за тобой к Театру де ля Виль. Я вернулась к Жан-Полю, который собирался ехать в Шатле. Меня это устраивало. Он мне сказал: возьми такси. Я ответила: нет, у меня там назначена встреча. Жан-Поль ушел по своим делам, Пьер приехал на скутере, я села сзади, и мы, наверное, отправились ко мне. Вероятно, история с четырьмя часами утра вновь повторилась. Неделю спустя я стала понемногу говорить о нем, и начала с Лоранс. Я сказала ей: возможно, это он. И сообщила Пьеру, кому из знакомых обо всем рассказала. Он захотел узнать, что они об этом думают и что говорят, словно надеялся, будто это поможет ему самому все лучше понять. Я ему ответила: да какая разница, что такого они могут сказать? Какая тебе разница, что они думают? Он хотел знать, считают ли мои друзья, что это хорошо для меня. В следующую субботу — а ночь с пятницы мы провели у меня — ему позвонил Стефан. У них была такая мужская компания, несколько сорокалетних мужчин, они звонили друг другу и встречались по субботам, обедали в итальянском ресторане девятого округа, он называется «Папарацци». И вот в эту субботу позвонил Стефан, мы тогда были не дома, а на площади Тудуз, и они договорились встретиться в восемнадцатом округе, чтобы пообедать. Я тоже пришла. Перед встречей мы погуляли на лестницах Сакре-Кёр. А потом, в воскресенье, у нас появились проблемы. Тогда я их еще не могла сформулировать. Теперь же могу объяснить. А тогда я их ощущала, но не понимала. Ритм хромал. Мы не совпадали по ритму, у нас не было общего ритма, что-то не получалось, ничего не развивалось. Но в тот момент у меня для этого не было объяснений. В воскресенье утром он проснулся, принял ванну, а потом места себе не находил. Стоило нам днем провести вдвоем больше трех часов подряд — за исключением первого воскресенья в «Кафе Бобур», которое так и останется исключением, — и я чувствовала, что он торопится уйти, впрочем, чтобы позднее вернуться, но чаще всего, чтобы остаться дома. Звонить из своей квартиры, работать у себя дома. Выйти за газетами, остановиться и купить бутерброд, потом вернуться, чтобы снова уйти. Его что-то тяготило. А я этого не ожидала. Не понимала, что происходит. Почему ситуация не развивалась плавно, логично и без сбоев? Требовались декомпрессионные камеры. Если мы их игнорировали, контакт прерывался, и на восстановление уходили часы. Мне недоставало времени, чтобы все-таки понять, он это или не он. Между каждым предыдущим и следующим моментом отсутствовала связь, не было развития. Вот мы вместе. Все замирает. Потом наступает момент, когда он впадает в дурное настроение, но не явно, все это в скрытом состоянии, такая скрытая агрессивность. И, чтобы вытащить наружу, ее необходимо отыскать, и сделать это должна я, страдающая от нее и не имеющая при этом возможности упрекнуть ни за один конкретный жест или конкретное слово. Я улавливала вдруг образовавшуюся дистанцию, неловкость, желание уйти, косвенное, завуалированное обвинение в том, что его держат под замком, в заточении, заставляют терпеть вещи, которые он никогда в жизни не собирался терпеть. Что-то вроде этого. На том этапе такое трудно поддавалось объяснению. Поэтому и я не могла дать себе волю. Иначе на меня же все бы и обрушилось. Придя вечером — это было, скажем, через две или три недели, — он меня целовал. И говорил: такое ощущение, что мы не виделись несколько дней. Но сказав это и поцеловав меня, он застывал на месте и несколько часов оставался в кресле, даже не приближаясь ко мне. А я, между прочим, устала и хотела пойти лечь и заняться любовью, чтобы не слишком поздно уснуть. Но нет, приходилось ждать, ожидание растягивалось надолго. Напряжение все не отпускало его. Ему нужно было невероятно много времени, чтобы прийти в себя, и тогда он сразу шел ко мне. Я его ненавидела и любила, и всякий раз меня это удивляло: никогда бы не подумала, что так бывает, и тем не менее все всегда получалось, действительно всегда. Мне казалось, что у нас наступает стадия скуки, но нет, всякий раз все начиналось заново, воскресало: сначала я чувствовала себя гораздо более подавленной, чем даже в момент ожидания, а потом, когда все возвращалось, то возникало как бы ниоткуда. (Но меня уносило, что правда, то правда!) Это рождалось, как вообще все в нашем романе, из момента отчаяния. Впрочем, термин «роман» я никогда не использовала. Всегда отказывалась использовать. Он мне сказал: все дело в том, что ты видишь только начало, или середину, или конец. Но ведь у нас же — роман. У тебя роман. У нас с тобой общий любовный роман посреди множества чужих романов. Он мне это однажды сказал по телефону — мы в тот раз проговорили целый час. Я жаловалась, что не могу писать, потому что у меня теперь ничего не происходит. Он ответил: как ты можешь так говорить, у тебя же есть любовный роман. Значит, у тебя что-то происходит. Мне показалось, для него это важнее, чем для меня. Ему было необходимо постоянно выстраивать генеалогию ситуации, формулировать ее тремя фразами, а для этого требовался обмен впечатлениями, мыслями, ощущениями, причем отнюдь не обязательно в личном общении: то есть если он меня не видит, то так даже лучше, как, например, при телефонном разговоре.
Другое воскресенье. Субботнюю ночь я провела у него. Его квартира находилась рядом с площадью Контрэскарп, на улице Декарта. Утром он вставал до меня — то есть просыпалась всегда раньше я, а вставал раньше он, — набирал ванну, варил себе кофе, пил его, принимая ванну и читая газеты. Возле ванны лежали стопки газет и еженедельников, которые промокали, потом высыхали, — все издания: «Вуаси», «Пари матч», «Монд дипломатик», «Экспресс», «Фигаро», «Либерасьон», «Гала», «ВСД», «Эвенман», «Журналь дю диманш», «Энрокюптибль», только «Телерамы» я никогда у него не видела, «Нувель обсерватер», конечно же, и даже «Макс», даже все новые издания для мужчин, названия которых я забыла, «Нувель экономист», «Жео», «Политис», если еще существует, «Канар аншенэ» конечно же, «Шарли Эбдо», газета Карла Зеро, и «Антревю»… в общем — всё. Мне из-за этого тоже временами хотелось сбежать. Мне тоже иногда хотелось, чтобы все это прекратилось. Я еще не привязалась к нему, не настолько, чтоб быть неспособной пошевелиться, я еще могла удрать, такая возможность у меня пока была в полной мере. В то воскресное утро я чувствовала: ему не терпится, чтобы я ушла. Поэтому, чтобы ему не пришлось говорить мне об этом, я взяла инициативу на себя. Он согласился. И я ушла, оставив его в ванной и не сказав ни слова. Потому что временами мне тоже инстинктивно хотелось сбежать. И даже очень часто. Я часто уходила. Садилась в автобус или в такси, чтобы вырваться из жизни, которая моей не была: вдруг возникала такая мысль, и тогда я сбегала. Сразу же. Иногда я заходила в комнату, где не чувствовала себя дома, глядела на себя в этой комнате, видела себя там со стороны и спрашивала, что я здесь делаю. У него дома такого со мной не случалось ни разу, но иногда я в какой-то момент замечала, что нахожусь не в привычном окружении, что я не дома, видела себя здесь, в его квартире, и вдруг, словно вспышка, — я понимала, что это не моя жизнь. Это не твоя жизнь. Это не было моей жизнью, и мне тут же, в то же мгновение, когда я это осознавала, хотелось, естественно, уйти: зачем оставаться даже на одну минуту в этой чужой, не моей жизни, поддерживать дискуссии, которые провоцировали новые споры, — для этого у меня слишком мало горючего. Теперь мне его не хватало. И уже было слишком мало легкомыслия. А еще — безграничной потребности в любви, ради которой я бы смогла любой ценой перекосить пребывание вне собственной жизни. А жаль, потому что всякий раз когда я оказывалась вне собственной жизни, какая же это была передышка — если только она не трансформировалась в страх, — каким отдохновением это иногда становилось. Однако рано или поздно страх все равно снова поглощал всё. У меня всегда возникала потребность вернуться к своей стезе, и до некоторой степени это было очень обидно — я и сегодня так думаю. Да, я хотела бы не возвращаться в свою жизнь. Единственное, что хорошо в Париже по сравнению с Монпелье, так это то, что на метро можно доехать куда угодно. Машину я не вожу и, значит, только здесь обрела независимость. Достаточно сесть в метро, чтобы оказаться дома, перед моей роскошной панорамой, открывающейся из окна. Эту маленькую квартирку я отыскала для себя, и она мне очень подходила. Я выбрала ее в качестве убежища — таковым она и оказалась. И квартал мне нравился. В результате я все же вернулась: едва спустившись по лестнице, тут же снова поднялась, вернулась, подошла к нему, а он по-прежнему лежал в своей ванне, с газетами в ванной комнате, со всей этой стопкой газет, которые уже успели высохнуть. Я сказала ему, что не хочу уходить. А он ответил: но мне же нужно работать, увидимся позже. Никакой драмы. Я снова ушла, но уже немного успокоившись. Поскольку я в той или иной мере порвала со всеми, то, когда такое случалось, весь день никого не видела. В кино я не ходила. Спала, пытаясь наверстать упущенное. Убедить себя, что у меня любовный роман, никак не удавалось. Для этого все было слишком спокойно, и потом, я не была увлечена. Возможно, это и роман, но он меня не увлекал или увлекал недостаточно. Мы были слишком далеки друг от друга, и тем не менее я чувствовала, что он совсем рядом. Я вовсе не боялась потерять его, может, только дважды. Тогда как с Мари-Кристин такое со мной случалось весьма часто. А ведь это очень важно. Возможно, я ему доверяла. Потому что потеря, или боязнь потери, бывает, конечно, очень эротичной, я это на своей шкуре испытала, но она вызывает желание искусственно. Что меня привлекало в нем, так это не его невероятные фантазии на тему собственного «я», но он сам как таковой. Я так полагаю. Однажды… Мне нужно продвигаться шаг за шагом, но, возможно, непоследовательно. Однажды я почувствовала, что привязываюсь к нему физически. Что мы привязываемся друг к другу физически. И не только физически. Мы начинали привязываться друг к другу, именно что начинали, и я почувствовала это, не знаю уж, в какой из дней, но помню обстановку, явственно вижу декорации, освещение, — это происходило в его квартире. И я ему сказала — сомневаюсь, помнит ли он, — я ему сказала: тебе известно, что мы начали привязываться друг к другу? Именно его тело, и никакое другое, отныне будет мне необходимо, а если я захочу сбежать, то это мне теперь дорого обойдется: я начинала привязываться, причем привязываться физически. Скоро я уже не смогу шевельнуться. Даже если все станет невыносимым. Потому что я привяжусь, потому что я уже начала привязываться к нему, и потому что именно в то самое мгновение я стала это ощущать, физически, я даже могла показать все места, к которым начала привязываться. Это было вполне осязаемо, в тот момент осязаемо. При совершенно конкретном освещении, конкретных звуках, в четко определенный день в начале ноября. И еще был момент: я пришла к нему, вернулась со встречи в «Лютеции», хотела дать ему время и пришла довольно поздно, он успел переодеться и принять ванну; он был в майке, в белой майке, и мы обнялись. Однажды, уходя от него, я устроила небольшую истерику по поводу приближающегося возвращения моей дочки. Уже не помню, возможно, из-за того, что он неудачно высказался по поводу детей. Одно из его лучших любовных воспоминаний — уикенд с девушкой на острове Ре, после аборта. Самое ценное для него качество — скрытность. Он никогда никому не рассказывал о своих страданиях, утаенные страдания были для него важнее всего, но я это поняла значительно позже. Когда увидела, что он не переносит моих слез. Моего плача. А мой оргазм нравился ему своей скрытностью. Он говорил: ты кончаешь еще более скрытно, чем я. Я редко спала у него. Нашим домом стала моя квартира, она была девственна — никто другой никогда не спал в моей постели — только он, первый гость и в квартире, и в постели. Однажды в воскресенье я пошла за покупками на улицу Мартир, а потом мы позавтракали — тогда я впервые играла роль хозяйки дома и делала это еще более сдержанно, чем кончала. Я не давила. Никогда. И с ним было так же: кто-нибудь из нас поджаривал тосты, и на этом все заканчивалось, мы даже ели их порознь. Вместе мы занимались только любовью, и больше ничем; впрочем, я начинала этим тяготиться. Если я спала у него накануне — правда, насчет сна — это явное преувеличение: и ложились поздно, и шум на улице, поэтому спать мне почти не удавалось, — утром он отвозил меня на своем скутере к метро «Севр-Бабилон», и я возвращалась домой. Однажды во вторник вечером я отправилась на телевидение, чтобы принять участие в «Нигде больше»,
[22] потом мы поужинали с Элен в моем квартале, я ей все рассказала, как выяснилось, у нее тоже появился мужчина. Она предложила: давай закажем шампанского. Мы с Пьером тогда были знакомы чуть больше двух недель. «Нигде больше» записывалась 10-го. Мы спали вместе не каждую ночь. Никогда не встречались с другими людьми, разве что на обедах с его друзьями, и эти обеды мне не нравились — они слишком походили на карикатурное изображение определенной возрастной группы, относящейся к одному из парижских социальных сообществ. Как-то мы были вшестером в «Дуби»
[23] на улице Марбеф, и он оставил свободным место между нами: скрытность — его болезнь. Он не хотел ни о чем рассказывать, ничего афишировать, не позволял ни о чем догадываться.