Прошлым летом мы ездили в Болгарию, и я там ночью пошел гулять – каждый вечер жена меня просила выйти пройтись, чтобы она могла уложить малыша – пока я был в комнате, он не укладывался, все ко мне лез; и вот как-то раз я пошел гулять к самому морю, а было уже темно – хоть глаз выколи, и забрел я в палатку на берегу, большой тент, в котором днем бар, а по вечерам он пустой, только стойка и стулья. Сел я там на один из стульев, сидел в полной темноте, слушал, как шумит море и ветер в тент бьется. Заслушался. Чуть не задремал. Собрался уходить, глянул вверх и сквозь небольшую дырку в крыше увидел звездочку, она слабо дрожала, то появляясь, то исчезая – видимо, неслись облака. Глядя на нее, я внезапно понял страшную вещь: от самоубийства меня удерживает только малыш, только он, как эта маленькая звездочка, и светит мне в темноте жизни. Меня охватил страх. Потому что я понял, что я в отчаянии и сам это отчаяние скрывал от себя, не замечал. Мне стало душно, хотя было свежо. Сдавило горло. Я задыхался изнутри. Мыслями. Знаю, что я очень эгоистичен, – всегда знал, но до той ночи в шатре не представлял, что настолько эгоистичен, что ответственность за собственное существование переложил на моего трехлетнего сына! Тогда я и подумал, что надо как-нибудь отдалиться, уехать, потому что нельзя находиться рядом с маленьким ребенком с такими мыслями – дети же все чувствуют.
Когда я об этом рассказал Косте, он сказал, что я не суицидал; он знает самоубийц, я, по его мнению, к ним не отношусь. Сам не заметил, как в процессе переписки рассказал об этом Эдвину, и он предложил мне пожить у него. Так я и оказался здесь.
Слушай, моя взвинченность, возможно, связана с этой конференцией в Гетеборге, я был там на семинаре, читал свое, но не это главное – я для себя открыл там современного датского художника Петера Мартенсена, кажется, он выявил именно то, что я угадывал в людях, но так и не смог описать. По пути в Гетеборг отчего-то вспомнился тот день, когда в Таллин приезжал Папа Римский Иоанн Павел Второй. Помнишь? Было уже тепло, утром пробежал дождь, а потом вышло солнце. В городе ажиотаж. Такое событие. Вдоль всего Нарвского шоссе стояли люди. Ждали… Мы вышли из института. Я увидел толпы и в замешательстве спросил: «В чем дело?» – «Папу Римского ждут», – ответил ты с брезгливостью. Мы закурили и пошли. Вдоль шоссе стояли строительные блоки – чинили бордюр, к приезду Папы не успели закончить, протянули полосатые ленточки, поставили дорожные столбики, зачем-то вился зеленый шланг… Помнишь? И люди… Сколько людей! Почему? У нас же почти нет верующих. The Pope came to Tallinn! В стеклянной коробке, похожий на марионетку. Ему махали флажками, радовались, точно поп-звезде какой-нибудь. Когда мы с трудом пробивались сквозь толпу вдоль стены бывшего РЭТа, я неожиданно для себя спросил: «Как думаешь, что будет с нами через двадцать лет?» (Приходилось кричать; кругом был гвалт.) «Ничего, – безразлично пожал ты плечами, – то же самое: пытка под названием жизнь». В те же дни Мартенсен писал свои «Мультипликации», «Клонов» и проч. С тех пор прошло двадцать лет – фьють! Семь дохлых мух на окне, и тех не осталось. Наверное, поэтому я в Швеции (ночевали у знакомых: он, кстати, католик, а его жена – анархистка). Не потому, что хочу изменить мир – мне это давно ясно, – я бегу от судьбы, как кукла из кукольного балаганчика, в котором она обязана играть одни и те же фарсы. Не хочу сдаваться. Не хочу видеть намозолившие глаз лица, проглатывать легко читаемое содержание взглядов. Делать таким же себя: доступным, читабельным. Одним словом, несвобода, которую я бы написал с большой буквы, только она росла бы не вверх, возвышаясь над прочими буквами, а наоборот – врастала бы в строку, уходя вниз. Тяжело двигаться по кругу. Один и тот же ритм. Раз, два, три… Раз, два, три… Хочу ехать вперед, только вперед, тогда как-то забываешь, что все мы заводные. В пути тоже очень часто все кажется бессмысленным. В таких случаях делаю вид, будто я и мир куда-то движемся, будто река несет, и есть у реки назначение (у судьбы моей – destination).
На конференции я себя чувствовал довольно неуютно. Все время цитировали каких-то философов, я даже решил записывать, чтобы спросить тебя, не слыхал о таких: Northrop Frye, Frederic Jameson, Gadamer – немногие, кого успел записать. Один пожилой норвежский философ (я бы сказал, он походил на безумного изобретателя, которого насильно вынули из лаборатории, откуда он не вылезал лет тридцать, такой он был потертый и в себя углубленный), ссылаясь на выше перечисленные имена и многих других, кого не успел записать, на простеньком английском рассуждал, ни на кого не глядя (казалось, что говорил с самим собой), о том, что в большинстве случаев люди ничего не познают, а всего-то манипулируют знаками, не вдаваясь в подлинное значение слов и понятий, не говоря о самом означаемом, что ведет к бесчисленным девиациям интерпретаций, уводящих человеческое сознание от самого познания, которое не что иное, как процесс: познать и знать окончательно, как утверждает этот норвежец, нельзя, можно только стремиться осуществлять процесс, который окончательным быть не может, то есть нет незыблемых истин и каких-либо знаний, которые можно было бы передавать, о которых можно было бы писать, можно только развить в себе волю постигать. Все написанное – будь то философия или литература – необходимо для настройки ума. Выступил американский культуролог, который – что примечательно – лет тридцать живет на маленьком скандинавском острове (название выскочило из головы), он говорил об апокалиптических тенденциях социального сознания, которые все чаще находят выражение в массовом и высоком искусстве – кинематографе, живописи, литературе, что, по его мнению, говорит о смерти государства в подсознании людей (апокалипсис не как конец света, а конец государства как системы), так как в большинстве им рассмотренных примеров одерживает победу индивидуум или маленькая община, а государство исчезает. Больше всех меня смутил выступавший вчера шведский журналист, который немного знает русский – достаточно, чтобы понимать людей и писать свои статьи; он много говорил о спирали Вико и Юнге в связи с нынешней ситуацией в РФ, он туда ездил для общения с молодыми российскими активистами. За полгода там перебрал всех: от «Наших» до какой-то «Сети». Был в штаб-квартире, где работает цех молодых поэтов-писателей, они кропотливо пишут большой эпос, создают новую культуру, новое время, в котором, как они говорят, Путин – отец народов, отец наций. Неужели такое возможно? В наши дни?! Самым неприятным оказалось то, что ко мне обращались с этим вопросом, просили прокомментировать, а я был поражен больше них и не знал, что ответить.
* * *
Не понимаю, чему ты удивляешься. Разве в советское время было не то же самое? Обыкновенный тоталитаризм – его искоренить так же трудно, как борщевик. У нас на даче каждый сезон начинался одинаково, мать вопила: «Только не подходите к борщевику! Только не трогайте руками!» – Символ моего детства, любимое растение Сталина, говорят, по его приказу борщевик сажали по всему СССР, как кукурузу при Хрущеве, – и для меня он символ русского фашизма. Как увижу борщевик, так и слышу внутренним слухом вопль матери: «Оте-ец! Оте-ец!»
Боялась борщевика больше змей. Все время пилила отца: сходи покоси. Он ленился, не хотел ничего делать, сидит винцо дует, а она истошно: «Да сколько можно! Иди коси!»