В Ponting’s выложили на распродажу чулки. Три пары за четыре монеты. И как всегда, полно народу. Филлис с вожделением поглядывала на вешалки с летними платьями, уцененными до трех шиллингов. Одно из них, в лютиках и с отложным воротничком Питера Пэна, пришлось бы ей к лицу, она точно знала, но ее вдруг осенило заскочить в Barker’s, вдруг удастся ухватить ткань из остатков и сшить платье самой. Ей повезло. Она отыскала хорошенькую зеленую вуаль с рисунком из шпалер, увитых розами, три с четвертью ярда за полкроны. Почти даром! У Эдны, расторопной швеи, найдутся выкройки, так что покупать их не понадобится. Сбереженный шестипенсовик лучше потраченного, как сказала бы ее мать. К тому моменту, как Филлис вышла к Круглому пруду, она успела утомиться, а на солнце, видно, ее совсем разморило, потому что она задремала, и пришлось спрашивать потом у какого-то джентльмена, который час, а неподалеку на берегу пруда толпилась грязная и оборванная ребятня, кое-кто босиком, с младенцем в обшарпанной старой коляске. Они удили колюшку, которую пускали плавать в банку из-под джема, и когда джентльмен отошел, кто-то из маленьких оборванцев передразнил: «Нельзя ли у вас узнать, который ча-ас?», и вся толпа визгливо расхохоталась и начала нараспев повторять эти слова – кроме младенца, который сосал пустышку. «Как невежливо!» – сказала Филлис и почувствовала, что краснеет. Но они и ухом не повели, потому что были из простых. Вот ее мать ни за что не отпустила бы бегать в таком виде.
У нее немного разболелась голова, и на миг она испугалась, что начинаются месячные. До срока еще четыре дня, но если это все-таки они, придется сразу вернуться домой, ведь она ничего с собой не захватила. Но шагая через парк к Бейсуотер-роуд, она сообразила, что нет, не может быть, потому что тогда бы сразу высыпали прыщи, а у нее пока всего один. Филлис еще не исполнилось и двадцати четырех, в услужении она провела больше десяти лет. На первом своем месте, когда она только начинала, она с плачем прибежала жаловаться к старшей горничной, что у нее кровь, и Эми просто показала ей, как сворачивать нарезанную полосами фланель, и сказала, что это у всех бывает раз в месяц. Больше ни о чем таком никто с ней не говорил, только миссис Казалет показала, где в шкафу для белья хранится фланель. Но и она больше ничего не добавила, как и думала Филлис, ведь миссис Казалет хозяйка, и хотя Филлис и Эдна знали, когда у кого-нибудь из них началось, вслух об этом даже не заикались, потому что давно уже жили в услужении и знали, как полагается вести себя леди. Чудно, конечно, но если такое бывает у всех, тогда ладно. Фланель складывали в полотняный мешочек и каждую неделю отсылали в прачечную – в списках ее называли «гигиенические салфетки». Само собой, у прислуги был отдельный мешок. Так что все у нее, Филлис, хорошо; она выпила две чашки чаю, съела сладкую булочку, и к тому времени, как отправилась в Coronet, ей полегчало.
* * *
После уроков Полли осталась у Луизы на обед. С ними за стол сели также Лидия и няня. Подали бурое рубленое мясо с толстыми нитями спагетти. Лидия назвала их червяками и заслужила шлепок, потому что их матери рядом не было, но даже не расплакалась, потому что разложила свой редингот в кожаном кресле, где любила читать Луиза, и любовалась им во время еды. Луиза без умолку болтала об Отелло, а Полли, которая заботилась о чувствах окружающих и видела, что Отелло няню нисколько не интересует, спросила, что она вяжет и куда собирается в отпуск. Няня вязала розовую ночную кофточку для своей матери и в свой отпуск на две недели уезжала в Уоберн-Сэндс. Но даже этот краткий разговор с няней обернулся сплошным расстройством: уже после Луиза назвала Полли подлизой, а она вовсе даже не подлизывалась, просто хорошо понимала, почему Отелло интересен далеко не всем и каждому.
Лидия объявила:
– У няниной мамы больные ноги. Она их все время поднимает, чтобы они не отекали. Они чрезвычайно больные, – подумав, добавила она.
– Довольно, Лидия. Мы не обсуждаем ноги за столом.
Зато теперь все мы будем думать о них, мысленно откликнулась Полли. На десерт подали крыжовенное пюре со взбитыми сливками, которое Полли не любила, но отказаться постеснялась. Лидия излишней стеснительностью не страдала.
– От него воняет рвотой, – заявила она, – зеленой горячей рвотой.
Няня подхватила ее со стула и унесла из комнаты.
– Ей-богу! – выпалила Луиза, питавшая пристрастие к шекспировской божбе. – Бедняжка Лидия, сейчас ей влетит.
Сверху и впрямь раздались приглушенные вопли.
– Мне что-то не хочется.
– Ничего странного, я тоже его не люблю. Лучше пойдем доделаем наш крем. А ты подлизывалась к няне.
– Ничего подобного! Честно.
Разложив крем и снабдив баночки этикетками, они перенесли их наверх, в комнату Луизы. Потом валялись на лужайке в саду за домом, пока мимо не проехал продавец из Wall’s на трехколесном велосипеде с коробом, набитым фруктовым льдом. Обе взяли по лаймовому и снова разлеглись на траве, болтая о каникулах и о том, чем они займутся, когда вырастут.
– Мама хочет представить меня ко двору.
– Значит, в дебютантки? – Луиза почти не скрывала пренебрежения. – Но ты же хочешь настоящую карьеру?
– А кем мне быть?
– Ты хорошо рисуешь. Могла бы стать художницей.
– Можно сначала быть представленной ко двору, а уж потом и художницей.
– Полли, так не получится, можешь мне поверить. Придется все время танцевать с какими-нибудь болванами, тебе будут постоянно делать предложения, и ты согласишься выйти за кого-нибудь только по доброте душевной. Ты сама знаешь, что совсем не умеешь отказывать.
– Я не выйду за того, кого я не люблю.
– Порой даже этого недостаточно.
Луиза мрачно задумалась о Джоне Гилгуде и о своих нескончаемых мечтах, в которых она спасала ему жизнь настолько отважно и эффектно, что он просто не мог не жениться на ней. Они поселятся в квартире (верх изысканности – в квартире жила только одна знакомая Луизе семья), будут играть лицом к лицу во всех пьесах и ужинать омарами и кофейным мороженым.
– Бедняжка Лу! Ничего, это у тебя пройдет.
Луиза улыбнулась своей особенной, печально-героической и ранимой улыбкой, отработанной перед зеркалом в ванной.
– Вряд ли. Такое не проходит.
– Наверное.
– Вообще-то, – продолжала Луиза, – временами мне это даже нравится. Ну, знаешь, представлять, как все было бы. И думаю я об этом далеко не все время. – Вот это была правда лишь отчасти: порой она не вспоминала о нем несколько дней кряду. «По-моему, я нечестный человек, которому невыносимо быть совсем уж бесчестным», – думала она.
Она посмотрела на Полли, которая лежала на спине, жмурясь от солнца. Полли двенадцать, на год меньше, но на свой возраст она не выглядит. Нет в ней никакой хитрости, одна прямота и непосредственность. Бестактность, как это часто называют: если спросить, о чем она думает, она так прямо и ответит, если, конечно, сама понимает, о чем, но ее честность – следствие нерешительности, порой довольно мучительной. Взглянет на тебя довольно маленькими темно-синими глазками, если спросить у нее, согласилась бы она отправиться в плавание на подводной лодке, или пристрелить пони, который сломал ногу, или умереть за родину, но не выдать ни единой тайны, если вдруг она стала шпионкой и попалась, нахмурит молочно-белый лобик, уставится, будто в поисках истины, чаще всего безуспешных. «Не знаю, – обычно отвечает она. – Я бы не прочь, но не уверена. Я вообще не такая уверенная, не то что ты». Но в глубине души Луиза прекрасно понимала, что принимает решения просто по настроению, а нерешительность Полли – совсем другое, более серьезное дело. Это злило ее, но к Полли она относилась с уважением. Полли никогда не актерствовала, не работала на публику, как выражалась няня, не всегда могла разобраться, что к чему. И вообще не умела врать. Луиза не то чтобы лгала (в семье Казалет ложь считалась тяжким преступлением), но большую часть времени она представляла себя другими людьми, а они, естественно, думали и видели иначе, чем Луиза, поэтому все, что она говорила в такие моменты, не в счет. Актрисе настоятельно необходима гибкость такого рода, и хотя Полли порой поддразнивала ее переменчивостью реакций, Луиза в ответ дразнила Полли ее серьезностью и незнанием жизни, и на этом насмешки прекращались. Самые страшные, самые подлинные страхи обеих оставались неприкосновенными: Луиза страдала ужасными приступами тоски по дому (не могла находиться нигде, кроме как в кругу своей семьи, и страшно боялась, что ее отправят в пансион), а Полли умирала от страха при мысли об очередной войне, когда газом отравят их всех, особенно ее кота Помпея, ведь он же кот, вряд ли для него выпустят противогаз. В этих вопросах Полли считалась авторитетом. У ее отца было множество военных книг, он сам побывал на войне, вернулся с нее без руки, с более чем сотней осколков шрапнели, засевших в теле, которые невозможно было извлечь, с кошмарными головными болями – по мнению ее матери, худшими в мире. И все люди с фотографии у него на туалетном столике (солдаты в серо-желтой мешковатой форме) погибли, кроме него. Полли прочла все его книги, словно невзначай задавала ему каверзные вопросы и убедилась: все, о чем она читала – бойня, бесконечные мили раскисшей грязи и колючей проволоки, снаряды, танки и главное – страшный отравляющий газ, в котором каким-то чудом умудрился выжить дядя Эдвард, – все это чистая правда, правда и кошмар длиной более чем в четыре года. А новая война окажется еще страшнее, потому что люди вокруг только и твердят, что наука развивается, а это значит, что совершенствуются военные корабли, самолеты, пушки и так далее, и от этого будет только хуже. Следующая война будет вдвое ужаснее, и длиннее тоже вдвое. В самой глубине души она завидовала Луизе, которая боялась только пансиона: ей ведь уже четырнадцать, еще два-три года, и она будет слишком взрослая для пансиона. А для войны никто не может быть ни слишком взрослым, ни слишком маленьким.