Мистер Снодграсс был, по его словам, глубоко разочарован тем, что их продали так дешево. Но когда он и все прочие добрые советчики получили плату за свои услуги, вложенных оставшихся капиталов хватило, чтобы обеспечить ей доход почти шестьдесят фунтов в год, а это, как неопровержимо отметил старый бригадир Харкорт-Скейнс, гораздо лучше, чем получить мокрой рыбой в глаз. Она считала, что слишком многое было бы гораздо лучше такого исхода, потому и не видела пользы в его замечании, но бригадир слыл остряком. «А ты, Элеонора, известна пристрастием к азартным играм и тем, что засиживаешься допоздна», – произнесла она вслух. Она знала, что из тех, кто звал ее по имени, в живых уже не осталось никого, потому и пользовалась им, когда хотела упрекнуть себя. А теперь – побывать на другом конце коридора, прочитать молитву и наконец погасить свет.
* * *
Сибил и Хью сидели в освещенной люстрой столовой за холодным ужином (пирогом со свининой из Bellamy’s на Эрл-Корт-роуд, салатом из латука, помидоров и свеклы и бутылкой рейнвейна – Сибил предпочитала белое вино). В комнате на цокольном этаже было сумрачно и довольно жарко из-за соседства с кухней; кроме того, она казалась тесноватой для всей той мебели, которую вмещала: овального обеденного стола на двух опорах, восьми стульев хэпплуайт и длинного узкого буфета с волнистой передней панелью. Несмотря на то что застекленные двери были открыты из-за духоты, пламя свечей оставалось неподвижным.
– Словом, если он прав, значит, так тому и быть.
– Но ведь второе сердце он так и не услышал.
– Но исключать такую возможность все-таки нельзя. То есть вероятность, – поправился он.
– Дорогой, ты же знаешь, как мне не хочется переезжать – столько мороки! И ты знаешь, как я люблю этот дом.
Теперь, когда, казалось, он уже готов смириться с мыслью о переезде, она старалась подчеркнуть, что совсем не желает этого, как и он.
– А по-моему, будет интересно.
Эта дуэль предупредительности друг к другу, которую они вели последние шестнадцать лет, подразумевала перераспределение между ними или утаивание правды, называлась «хорошими манерами» или «привязанностью» и предназначалась для того, чтобы скрасить рутину или сгладить кремнистый путь повседневной супружеской жизни. Ее деспотизма никто не замечал. Хью отодвинул свою тарелку: ему нестерпимо хотелось курить.
– Кури, конечно, дорогой.
– Ты правда не против?
Она покачала головой.
– А я бы не отказалась от крыжовника.
Когда он подал его и закурил Gold Flake, она сказала:
– Конечно, есть еще один выход – отправить Полли в пансион.
Он резко вскинул на нее глаза, и голова отозвалась острой болью.
– Нет!.. По-моему, мысль не совсем удачная, – наконец произнес он с преувеличенной мягкостью и так, словно и вправду старательно и любезно обдумал эту тривиальную идею. Предупреждая возражения, он добавил: – Я уже много лет мечтал о кабинете. Теперь мне будет где заняться чем-нибудь интересным летними вечерами, пока ты за городом.
– Я хочу выбирать вместе с тобой!
– Разумеется, я буду всего лишь наводить справки. Может быть, выпьем кофе?
– А если тебе что-нибудь понравится?
– Только если понравится и тебе…
В конце концов они отказались от кофе в пользу постели. Пока Хью запирал двери, Сибил тяжело поднималась по лестнице, неся туфли в руке. Ступни у нее так распухли, что она то и дело снимала туфли, а потом не могла снова их надеть.
– Ты не заглянешь к Полли, дорогой? Еще одну лестницу я не вынесу.
Полли лежала на боку лицом к приоткрытой двери. Тумбочку у постели она передвинула так, чтобы не оборачиваясь видеть высокие подсвечники и керамическую тарелку, прислоненную к лампе. Возле уголка рта Полли виднелся мазок зубной пасты. Помпей лежал, как в гнезде, в выемке ее согнутых и подтянутых к груди коленей. Услышав Хью (или заметив, что за дверью включили свет), он открыл глаза, а потом сразу зажмурился с такой гримасой, словно не видел ничего скучнее за всю свою жизнь.
* * *
Филлис снился сон: она видела, как стоит в таком хорошеньком бархатном платье и рубиновом ожерелье, и знает, что ни на какой бал не попадет, потому что ей отрубят голову. Но это же несправедливо, ведь она сказала только, как он хорош в пижаме, а его величество объявил, что это какой-то «дюльтер», значит, она должна умереть. Чарльз Лоутон ей никогда не нравился по-настоящему, никакой он не джентльмен, не то что герцог Виндзорский, а если на ней платье, как на Мерл Оберон, это еще не значит, что она стала ею. Все это ужасная ошибка, но когда она попыталась объяснить им всем, то поняла, что вообще лишилась дара речи. Мысленно она кричала во весь голос, а слов было не слышно, и кто-то уже толкал ее, и если она не сумеет позвать на помощь, они сделают, как задумали, и кто-нибудь толкнет ее на…
– Фил! Да проснись же!
– Ой! Я ведь еще и половины не досмотрела!
Но Эдна не желала ее слушать.
– Ты меня разбудила. Как всегда, стоит тебе наесться на ночь сыру, – она вернулась к себе в постель и укрылась одеялом.
Извинившись (и успокоившись от одного звука собственного голоса), Филлис лежала с открытыми глазами и радовалась, что она опять стала собой. Спать больше не хотелось, а вдруг она опять в кого-нибудь превратится. Да, надо было положить на хлеб не сыр, а ветчину и паштет из языка. Потом она задумалась о зеленом в розах ситце (он будет так славно смотреться с белым пике и белыми перчатками), потом повернулась на бок и вскоре уже полулежала в таком плетеном кресле, которые стоят у них в саду, а мистер Казалет склонялся над ней с коктейлем и говорил: «Филлис, вы так милы в зеленом. Неужели вам еще никто не говорил?» Не говорил, конечно, от Теда разве дождешься… Усы у мистера Казалета были точь-в-точь как у Мелвина Дугласа: щекотно, наверное, когда он целуется, но к этому же можно привыкнуть – будь у нее хоть малейшая возможность, она бы… привыкла…
* * *
Зоуи Казалет обожала клуб «Горгулья» – прямо-таки обожала. Она просила Руперта водить ее туда в день рождения, в честь окончания каждого семестра, когда Руперт продавал картину, в годовщину их свадьбы и непременно – перед тем, как ей придется неделями торчать в деревне с детьми, как сейчас. Она любила принарядиться, у нее было два платья для «Горгульи», оба с открытой спиной, черное и белое, а с ними она надевала свои ярко-зеленые туфли для танцев и длинные серьги-висюльки с белыми стразами, которые все принимали за бриллианты. Ей нравилось бывать в Сохо по вечерам, видеть, как охотницы до чужого кошелька едят глазами Руперта, как светятся огни ресторанов, то и дело подъезжают такси, а потом сворачивать в узкий переулок с Дин-стрит, подниматься в простом тесном лифте и слышать музыку в тот же момент, как открывается дверь прямо в бар, с рисунками Матисса: на самом деле ничего уж такого особенного, сказала она, и этим шокировала Руперта, который назвал их шедеврами. Обычно они пили джин с вермутом за стойкой бара. Рядом всегда оказывался один-другой симпатичный, с виду умный мужчина, пьющий в одиночестве, и ей нравилось, как они посматривали на нее, они-то понимали, чего она стоит. Потом официант сообщал, что их столик готов, и второй коктейль они уносили с собой в просторный зал, где все стены были отделаны небольшими панелями из зеркального стекла. Лидер джаз-бэнда всегда улыбался ей и приветствовал так, словно они проводили здесь каждый вечер, а это, конечно, было неправдой. Сделав заказ, они всегда танцевали, пока не приносили первое блюдо, и бэнд играл The Lady is a Trump, потому что знали, эта женщина ее обожает. Когда она только вышла замуж за Руперта, он почти не танцевал, но с тех пор освоил танцы (во всяком случае, квикстеп) настолько, чтобы веселиться от души.