В одной квази-коллективной акции я попыталась поддаться давлению ожидаемых благодарностей. Выразилась. Акция закончилась, теперь я далеко, на ярмарке тщеславия, на блошином рынке культурных магазинов фарфора, среди сезонной распродажи. Жажда деятельности выдавила меня. Я причаливаю в одном приемлемом порту. Снова учусь, что такое гулять: фланировать, вспоминать времена с Аней, уступать основное настроение ветру и воде, на отрезке предопределённого морского, пардон: озёрного пути, ради десяти минут восторга спрыгивать по гулким сходням к Красной фабрике.
Продолжительное отчуждение ощущается как свежевыстиранная рубашка – каждый день заново накрахмаленная, вперёд и вверх. Так тело катится на вело мимо Афродиты к Бельвью. На мифическом пирсе оно позволяет зачаровать себя и метафоризируется в курьера радостных вестей. Часть лодок жёлтые, часть синие. Штанги мачт пропорционально разделяют живокартину и жизненно важную порцию я прихватываю по пути, ведущем вдоль дома искусств. Каким бы серым ни было небо, в течение дня оно изменится. Поверхность озера отразит его с другим свечением, густота красок разбавится, отлакирует воду и воздух – первый взгляд требует повторения. Фрагмент картины сдвигается с одной стороны озера к другой с каждым нажатием на педали, с каждым поворотом головы направо к мерцающему лодочно-горному пейзажу, который не требует фиксирующего средства. Гид Перестройки в каждом мгновении, нонстоп. Гид Перестройки – таким будет название моей выставки, обозначение любимого блюда, и его же будут носить суда. Будь это хоть цюрихский суд, карающий близорукость, подавляя аппетит увидеть больше.
Я отвергаю уже упомянутое коллективирование и, хочешь не хочешь, также радикализм антисоветского мышления. Он устарел в отношении распавшегося и переругавшегося Востока. Мой-то зрелый Советский Союз ещё квохтал над утопическим остатком счастья. Я могу дискриминировать его, удостоить удостоверением. Прописать: немного украиноведения? Так или иначе, я больше ничего не знаю о Востоке – хотела бы его увидеть, разнюхать его, сочинить этажи репортажей, и – что поделать, профессиональная болезнь – понять, что происходит со страной и людьми.
От предвидимых упрёков я бегу через Польшу и Белоруссию на Урал, оттуда следую по мажорному следу в Туркменистан, из Ташауза в Винницу, подписываюсь на службу в военно-морском флоте, согласившись переместиться на кончик ромба полуострова, который будто показывает кому-то язык, мой тяжёлый якорь – спасённый русский язык. Становлюсь сухой, становлюсь полной. Что касается идеологии: моментальные снимки не работают ни на распад Советского Союза, ни на его реставрацию. По воле случая он затих. Не будем его поминать, чтобы он – как живой демон – не занимал наш дух.
Что мы за актёры, что за фигуры, в какой констелляции, в какой конституции? Кто наши герои, и каковы наши подвиги? Когда мы имели дело с настоящим делом, а когда с дискурсивной проституцией? Вначале жратва, потом мораль. Куда ни посмотришь, конфликт интересов. Вместе мы сильны, а вместе быть особенно хорошо, когда смеёшься не один. Подражаемы: независимость, исконность, подлинность. В пафосных образах и пантомимическом бреде. Боюсь, мой юг отныне заминирован.
Минуточку, разве мы не учили вот только что: больше уже не бывает никаких значений правды, есть лишь её назначение, нарративы, сконструированные выбором и комбинированием, сдвинутые и взбалмошные векторы значений? Простите, я слишком всерьёз принимаю всё, что мне говорят. Вывороченные частицы и важно заряженные атомы дают объединяющие энергии, интенсивнее всего в идеологической идиотии войны. С обеих сторон на свой лад, но по структуре сходны до неразличимости. В медиальной войне и в войне на восточном фронте, которую мы отсюда воспринимаем лишь как медиальную. Не из них ли состоит восточно-европейский край – из сломов, перекосов и чересполосиц?
На тарелке – салат. Если на нём проставлен знак качества «годен для аллергиков Русскости», мы перемелем полезную сырую пищу. Острота соуса обжигает нам язык и назидательно тюкающие пальцы. Она стирает наши этюды, location of culture inbetween уже не в моде. Она теперь чётко локализируется, причём на нашей стороне.
Желудок говорит: моя еда – что надо, а твоя – лишь бестолковая бравада.
Можете ругаться и смеяться, но я хотела бы понять поляков, русских и украинцев в их новом национальном бытии. Я хотела бы говорить с ними так, чтобы мы все заметили, как приятно понимать друг друга, вместо того, чтоб подстраиваться под понимание со стороны Запада или вместо того, чтобы закапсулироваться в качестве не-европейцев, лепя свои национальные ушки-пельмени – вареники.
Ясно, каждый варит свой собственный супчик, но как отличить украинский борщ от русского? А что там, кстати, поляки – бледнеют, краснеют, чувствуют ли себя отражением Украины? Строгие попытки предъявить свою аутентичную культурно-историческую языковую кашу и оборонять её как неповторимое национальное блюдо заваривают отторжение.
Я хотела держаться в стороне, я хотела стать математиком, а то и вовсе информатиком – но нет, лучше с информацией дела не иметь. Однако я всегда готова восстанавливать и создавать, к примеру, новый язык, который сводится к включению стручков паприки или чили, готова к жизни рядом и внутри друг друга, к блинчикам и пончикам миро-радости. Невозможно больше делить на адекватное и неадекватное, хотя я и часто слышу это слово по-украински и по-русски. Они все рано или поздно заворачиваются в вату на тех местах, где слишком ломко, проницаемо, прозрачно. Ватники тоже едят с удовольствием укр. вареники или польск. pierogi ruskie, кому что больше нравится.
Пацифизм начинается не над Pazifik, а здесь и сейчас, в языке, в нашей речи. Я фантазирую, а что мне ещё остаётся ввиду того, что там происходит: J'accuse, «я обвиняю», что мы участвуем в риторике, которую продолжает плести советология холодной войны. Что с её помощью возводят культурно-интеллектуально обоснованные крепости, из которых в гражданское население стреляют лоббисты, наёмники олигархов, зэки и художники. Это достаточно подло, достаточно стрелять, достаточно принимать решения поверх голов. Зло демонстративно названо, мы в курсе. Отпустите нас, мы выбросим белые флаги: спросим, чего хотят люди, и посмотрим, какие ответы они на это найдут. Даёшь решения вместо решительных лозунгов!
Дорогой Дед Мороз, я хотела бы тому убежищу для иностранцев, в который превратился Советский Союз, не-агрессивной риторики и политической тонкой моторики. Раньше там ласкательные слова фантастически танцевали ритмическую спортивную гимнастику, и их не пригвождали тотчас как слишком романтичные, чувствительные или слишком резкие; выразить столько форм, доброту и дружбу при всём различии бэкграунда – это же не только моё посттравматическое заражение. (Салат Остальгия, ностальгия по Восточной Германии, разумеется, уже представлен на крымской странице меню Русскости). Напомни же им, наконец, о том, что они уже однажды поняли друг друга и понимали, что важно, а что менее, и, заодно, напомни им о том, что больше нет добряков в мире, кроме тебя, дорогой Дед Мороз. Зато есть равная несправедливость для всех.
Их язык, прошу тебя, не должен крутиться только вокруг моего-твоего, нашего-вашего, раньше-сегодня, чёрного-белого. Здесь и сейчас, в литературе и в разговоре о ней, на фейсбуке и в газете. Я капаю воск в уши, когда сирены просветительской работы поют с репрезентативной претензией. Украина не Россия, а Курков – новый Андрухович… Я моментально замешу тесто, усиленно выварю несказанные остатки забвения. Поляризировать легко, люди, слишком легко, и безвкусно как в отношении Польши, в отношении Югоусталости, в отношении переездов. Там – прочь, здесь – сдохни, и тут – не мир.