Отец тоже сделал обход и убедился, что мы одни. Мне было уже всё равно, увидит ли меня кто – в моём китайском нарядном платье и с огромным бантом, который стягивал мне кожу головы в перманентную улыбку. Отец начал фотосессию. На одном снимке, который мне удалось похитить из родительского дома, я еду сквозь чёрно-белые пионы прямо на объектив. Моё счастье выходит за пределы, обусловленные чисто бантом, фото пахнет как «Подъезд номер 7», благоухает цветным.
Не знаю, живы ли мои тогдашние друзья и хочу ли я отвечать себе на этот вопрос. Трусиха туда не едет, у неё нет времени. Она говорит, что время ещё не созрело для этого, что сама она не созрела, ребёнок ещё маленький, без ребёнка она не поедет, она хотела бы показать ребёнку своё Тогда таким, каким пережила его в детстве, а ведь это, увы, не получится, и вот – мы не поедем, а поедим.
Это клятвенно и заклято, как с Петербургом, который отец божился показать мне, включая все места, которые имели для моих родителей значение, когда они ещё не были родителями, а были любовной парой, в течение пяти лет встречаясь в Петербурге. Мой отец, твой дед, изучал там в военной академии что-то близкое к физике, а теперь он заполняет своими изобретениями пустоту выдвижного ящика в маленькой комнате имени Анны Карениной. «Когда ты найдёшь своего человека, мы проведём вас по нашему Петербургу», – гласила формула. Своего человека. Который попадётся на пути – он будет ехать, идти, скакать верхом, трусцой бежать. – Скорее я распознаю резиденцию Горбачёва, чем его. В итоге я коротаю годы в посттравматической зашоренности, без Питера, без Севы. Я рассыпаю свои мечты вместе с покоем и воспоминанием. Я больше не могу нигде ориентироваться, нет системы координат, всякая точка опоры проваливается, как обычно. Пространства наваливаются, громоздятся, облезают и устраняются. Но уже надвигается штурм Зимнего.
Однажды ночью я лежу щека к щеке с моим сыном, иначе мы мёрзнем. Я надеюсь, он не улавливает мои гнетущие мысли, и я надеюсь приобщиться к его светлым снам. Он говорит – видимо, в полусне, – что хочет в Москву, в Петербург и в Севастополь. Он спрашивает, действительно ли Россия самая большая страна в мире, и где она находится – в Европе или в Азии.
Являются отвратительные винительные падежи. Нет кого, чего. Налагаю на себя обет: чтобы спасти моего дедушку от рака гортани, я искурю его сигареты. На Учкуевке – ближнем от бабушки пляже – я больше не позволю огромной волне поглотить меня. А если это всё-таки случится, я буду держать глаза открытыми – уж если умирать, то глядя внутрь, в око водоворота.
Если я и буду опять писать о бабушке и тамошнем пляже, то в главе о возвращении на проспект Острякова. Поздороваться, увидеться, поздороветь, закалиться. Чтобы ни призрака, пьющего пиво в национальном наряде, ни Маттерхорна, а – раз! – и сейчас же счастье возвращенца: в изнеможении, на плечах одного из братьев, или из последних сил, пригодившихся на всякий случай, удирая прочь, чтобы не путаться в ногах ещё более усталых родителей, в предвкушении terra cognita. Даже если солнце непослушно сползает вниз, а ведь тебя предупреждали, бегом домой – неотвратимая, по-медвежьи горячо обнимающая четверть часа во дворе придвигается и вползает как гусеница перекура. С ней ты сможешь заснуть.
Ах да, бабушкин дом. Полный жалоб, упрёков, невоссоединимых различий в восприятии правды. Ужасная несправедливость, чей потенциал ранимости никак не соотносится с запахом внутри дома, запаха лекарств и возраста. Правда в глазах правнуков. Отсюда вырастает моя антипатия к непоколебимой как скала исторической правде, ради которой своды крепких связей рушатся в мутные разводы, как и моё убеждение, что лучшим в этом доме было возвращение из него на наш остряковский островок. Это засело так крепко в материнской голове, в её сердце и разумении, что я держусь в сторонке, чтобы хоть как-то сохранять себя в целости. В конце концов, в детстве тебя не касается никакое наследство.
Претензия на долгосрочное действие или предварительная расплата: семейный спор за дом уже начался, ещё когда родители ждали двухкомнатную квартиру в Остряках. Проблема с пропиской – и вот, всё зависит от того, кому и где что приписывается. В этой очереди на получение жилья они простояли восемь лет, почти до моего рождения. И всё это время жили у бабушки в отдалённом районе Северной бухты, наподобие отпускников, только не так обустроенно. Это наложило свой отпечаток, а скорее наследственный шрам.
У бабушки были деньги на дом – после того, как она в туркменском Ташаузе дослужилась из учительницы химии до городской администрации – пока её не обвинили в том, что она дочь кулака, и не исключили её из партии, так что ей пришлось уехать из города. Они с дедом продали всё своё имущество и перебрались в Винницу, а позднее в город-порт – видимо, потому, что там служил мой отец, а может, и из личных предпочтений, в виде исключения.
Тогда отец служил на корабле, у моего старшего брата было воспаление лёгких, растянувшееся в семейной памяти месяцев на десять, а мать была беременна Константином и пребывала под капельницей недоразумения: бабушка опасалась, что мои родители прописались у неё, чтобы прибрать к рукам её дом. Этот упрёк как родился, так уже был неустраним, он мог довести до безумия всех. Но эту гравюру мы наконец зарисовали, и она стала историей.
Свёкры и своды
Слово «дед» – по-немецки «опа» – спрятано и в «Европа», и в «Севастопа». Спрятано и в слове «стоп». Мои родители сдерживают меня в моём намерении составить историю семьи: они не хотят мне ничего рассказывать и сами ничего не написали, хотя я их об этом просила и прошу, просила и прошу, просила и прошу. Они неумолимы и неумолимо стареют. Они сами уже давно деды и посему являются объектами предстоящей реконструкции. Может, многое становится более гибким, если от него постоянно отмахиваться и уклоняться.
Сходным образом весомо и гнетуще до удушья, перегруженное тяжёлой историей – подобно моему учителю истории, – давит на мою семью значение моего деда со стороны отца. Он отличился во Второй мировой войне и был героем Советского Союза, ещё и дважды. Польский, украинский, русский – короче, советский – еврей, который графу «национальность» в своём паспорте заполнил своим отчеством, так что мог беспрепятственно делать карьеру, удержал Сталинград и одержал победу в первом взятии Берлина, прошёл через семь мостов, брал город с севера, с Райникендорфа, где мы проживём лет десять с середины 90-х, если можно положиться на время и на его деформации.
Его статус статуи присутствовал опять же благодаря банальностям, провозглашаемым моей матерью в сражении с повседневностью. Она могла – в тяжёлых случаях – отовариваться продуктами в супер-пупер-магазине для ветеранов геройского звания (дефицит вместо плебисцита) и даже во время Перестройки, когда у нас в провинции не было уже ничего, покупала для меня что-нибудь из одежды, в том числе мальчишескую куртку. Магазин назывался на языке моей матери «дедов магазин», так что я какое-то время считала его героем торговли. Тот дедов магазин находился даже не в Севастополе, а в Виннице и был так же важен для выживания, как и связь с Москвой. Надеть куртку из дедова магазина – это звучало как big deal. Жирный фирменный знак: внучка героя Советского Союза. Ребёнком уже знаешь своё место и кому ты им обязан. Вездесущая зависимость от дедушки и бабушки так и вытесняла тебя наружу: зависнуть на улице, по дороге с родителями оторваться от них, укатиться колобком со скамьи запасных, и предаться катанию во дворе на четырёх надёжных роликах.