Если я правильно понимала спорадические упоминания и отрывочные рассказы, мой отец рисковал жизнью, добиваясь отстранения от службы на корабле – а он был военно-морским инженером – и перевода на берег. Мать настаивала на этом после многих лет ожидания (ей приходилось постоянно чего-то ждать: его, мира, второго ребёнка, двухкомнатную квартиру, очереди на установку телефона). Чтобы провернуть это невозможное дело, он выпил бутылку водки и в этом состоянии предстал перед начальством. Это ничего не дало, ему лишь посоветовали проспаться. Он повторил акцию и на несколько недель угодил на губу. Он мог бы схлопотать и несколько лет тюрьмы, но так и не освободился бы от армии, такого не бывало, как я слышала. Но и для моего отца не бывало ничего недостижимого.
Я думаю, именно это и есть история его героизма. Он не оставил мою мать одну с двумя маленькими сыновьями на берегу, и я думаю, для всех это было лучше, чем ему оказаться в плену на атомных подводных лодках и авианосцах – хоть в порту, хоть прочёсывая в манёврах Средиземное море.
А у многих других детей отцы были в море – для нас всё равно что мёртвые, которых поминаешь лишь при случае. Это значило, что совершалось чудо, когда они вдруг возвращались. В наших представлениях мы связывали их возвращение почти исключительно со сладостями. На улице мы обменивались важными сведениями, отмечая в наших вахтенных журналах, кому досталось сколько и каких жвачек, резинок для волос, шоколадок, а то и джинсовой одежды. Пришло время научиться запирать зависть за решётку. Мой отец больше не был корабельным призраком.
Папа Оли с четвёртого этажа, девочки из породы рабов сольфеджио, которые почти никогда не появлялись среди нас, однажды привёз «Мерседес». Красный, пригожий и пригодный для настоящей езды. Мы дивились этой машине как музейному экспонату и ещё больше удивились, когда гордый владелец предложил нас покатать. На заднем сиденье нас уместилось аж пятеро! В Цюрихе такое не может себе позволить ни один лимузин. А мы могли потом рассказывать в школе, что катались на Мер-се-десе. Кстати, неплохое название для десерта – малинового сорбета на банановом пюре.
Ну и о бананах. Моя первая учительница – крупная решительная блондинка – была похожа на белую медведицу. Она умела зычно, как оперная певица, выкликать имена нерадивых мальчишек, бескомпромиссно, как Иван Грозный, бить линейкой по столу и заполнить несколько уроков историями про бананы. Я до той поры и не знала о существовании такого фрукта, как и другие дети в нашем классе. Отныне мы знали, чего лишены. Решающее отличие от детства в ГДР. Те жили в постоянном сознании символически желанного фрукта – там можно было, пусть и не часто, купить бананы.
У нас же были наши яблоки, груши, а самое главное – превосходные персики, не говоря уже о дикорастущих кустах ежевики и смородины, «подножного корма», как говорила моя мать. Бананы нас не интересовали, разве что своим названием и сиянием славы. Однажды учительница принесла на урок жёлтую гроздь и передала её по рядам для обзора, как редкую книгу. Она рассказала историю её обретения: её сын был в море и по её заказу добыл специально много бананов. Я представляла, как молодой матрос стоит в очереди и просит у кассы на один килограмм больше, чем положено отвешивать в одни руки: не пробьют ли ему больше бананов для его матери, учительницы, в качестве учебного пособия для средней школы. Каждому из нас она отрезала по ломтику на пробу. Мы ещё долго взволнованно судачили об этом вкусе, хотя нам не с чем было его сравнить. Ну вот, и таким образом я могла сказать, что видела американцев, ездила на «Мерседесе» и ела бананы.
Запад продолжил вторжение в нашу жизнь, когда американцы снимали на побережье фильм и Константин, гений по части языка, был у них переводчиком. Он вернулся домой с сотней долларов и несколькими «сникерсами». Поскольку возвращался он через Симферополь, где и учился последние два года, их можно назвать симфи-сникерсами (по Аксёнову) и изгнать из нашей Русскости (санкции против безбожного утолщителя). Сникерсы, этот фейерверк вкусов – ванили, шоколада и орехов – мы нарезали мелкими кусочками, как бананы на уроке; на Западе и не знают, какими длинными могут быть банан или шоколадка и как долго может длиться послевкусие. Я и недели спустя всё нюхала бумажную обёртку, пьянея от запаха сильнее, чем от гомеопатических лекарств Константина. Может быть, в этом сладком яде и крылось коварное начало последовавшего словесного поноса и анорексии брата. Чем хуже ему было, тем торопливее, сбивчивей, но в своей абсурдности и веселее и изобретательнее становился его язык. И тем больше он худел. Тем больше сходили с ума наши родители. Алогичная логорея, недержание речи. В Берлине они часто покупали ему сникерсы, а поскольку он отказывался, я тайком разворачивала гильзу с лакомством и вызывала «звездопад».
С наслаждением втягивать аромат, аномалия понаехавших: токсикомания. Как при прохладном дуновении свежеокрашенных стен в подъезде дома, как при свешивании с лоджии через парапет – неудержимая потребность вдыхать. Раз уж не сложилось у меня с ремонтом кукол и карьерой «распутницы узлов», мне подошла бы достойная альтернатива: быть составительницей ароматов. На худой конец парикмахершей: моему добродушному дедушке, который без возражений всё претерпевал, я сооружала на голове панковскую причёску – мне нравился запах кожи на голове.
Сядешь в сторонку и панически шепчешь: аромат – это парик, он обволакивает тебя другой действительностью, женщина с этим аксессуаром в новом облике неотвратимо пускается к неведомым берегам.
Потребление сникерса и даже аромат его обёртки, которая служила закладкой для тома рассказов Джека Лондона, приводили к ванильному шоку. От запаха у меня кружилась и всё ещё кружится голова. Эта волна превосходит другие нюансы вкуса, если ты с раннего детства не водил капиталистическую дружбу с ванильным привкусом в йогурте, мороженом и пирогах.
В нашей Русскости мы первым делом откажемся от ванильного пудинга. Будем предлагать при случае гомеопатические шарики в качестве десерта или украшения на советско-сливочном пломбирном гляссе.
Моя тоска по сахару жадно сглотнула замечание Константина, что его лекарство сладкое на вкус, но он, дескать, не хочет его принимать, потому что не чувствует себя больным. Он и сегодня так говорит и по-своему прав. Я ещё и потому выбросилась за борт, что не могла ничем помочь – прочь, вниз, на мою просторную игровую площадку рядом с памятником кошмарным снам; мигрировала в сны, которые приходят, когда прежние устаревают; туда, где они лучше сохраняются, как в выдвижном ящичке со сладостями.
Я тогда завидовала брату из-за этих шариков в аккуратно подписанных коробочках. Оставшись дома одна в очередной раз, я опять пододвинула стул к «стенке». Так назывался стенной шкаф, и мать часто рассказывала героическую историю его добычи: это достижение из искусственной древесины стояло на том же месте в том же исполнении в квартирах моих друзей и подруг – различались эти стенки разве что способом их покупки, приобретённые нашими родителями путём решения формулы с несколькими неизвестными, как результат высокосложного торгового забега, полного лишений, ожидания и замены, хитро-гордого социального маневрирования, при котором не положено ронять своё достоинство, и денежного вклада, который – как указание этажа после имени – навсегда определяет значение этого объекта. Я взобралась на стул, на котором сидела младенцем, как видно на фото. На нём заметно, что Константин, упитанный пионер, незаметно держит меня, чтобы я не сползла. Оба мои брата – в белых рубашках и красных галстуках, на фото они чёрно-белые, на мне белый костюм-комбинезон. Мы все трое улыбаемся как пришельцы с планеты Безмятежной.