Любви к игре меня учить не приходилось. Обустроенных игровых площадок не было, мы превращали в таковые всё наше окружение. Мини-топография обводит медитативно-повторяемые контуры: главные протагонисты – две приникшие друг к другу ребром двенадцатиэтажные панельки. Метрах в ста пятидесяти от них – наша величественная одинокая высотка. Перед ней пространный детский сад, слева и справа от него пятиэтажки, вытянутые в длину. Близняшки-высотки не примыкали друг к другу вплотную, между ними оставалась щель, как будто специально для пряток. Этот паутинный зазор давал стратегическое укрытие тощим мальчишкам, лишённым чувства отвращения, и через него можно было незаметно пробраться на задний двор. Всегда найдётся тот, кто знает свою родину доскональнее прочих.
Вокруг одинокой высотки, в которой жили мы, и вокруг «близняшек» вилась дорога, ведущая к электрической будке – её стена служила нам для «застукивания» в прятки, она же спасала нас от слишком быстрых мальчиков, и от неё упруго отскакивали наши магические мячики. Мяч, брошенный о стенку, должен был оттолкнуться от неё так, чтобы с не очень низким отскоком удариться о землю между ногами, не задевая их. Чьих ног коснулся мячик, тот или скорее всего та выбывала из игры.
Стену этой электрической будки украшала разнообразная мазня, острые предметы и ключи увековечили себя на ней. Мелкие граффити составляли абстрактный узор, который я позднее вспоминала, глядя на стены берлинских домов, испещрённые следами от пуль. Мы никогда не считали электробудку опасной – как и нашу жизнь. Мы знали, что она опасна, но знали и то, что по-другому её не повернёшь и что надо извлечь из неё наибольший азарт, пока она не стала действительно опасной. По-французски hasard означает случайность или риск, но в русском языке это видится не столь узко: азарт – нечто среднее между страстью, пылом и жаром. Так как в немецком языке такого объединяющего слова пока нет, мы введём его в Русскостъ в качестве универсальной приправы на всех столах, в том числе для сваренного вкрутую азарта на десерт.
Повзрослевшие дети теряют этот драйв, они двигаются иначе, девочки не подпрыгивают над мячиком, мальчики сходятся в более тесный кружок и с другими анекдотами, школа безжалостно поглощает время.
Лоджия нашей двухкомнатной квартиры, которая становилась всё более крошечной, открывала вид на гигантский детский сад. Запад не знает таких пространственных масштабов. В этот детский сад меня почему-то не взяли – вероятно, по неполитическим причинам. И бедная моя мать таскала меня в садик за километр, чтобы иметь хотя бы несколько часов на уборку и приготовление еды, иначе бы я, по её словам, опорожнила все чугунки, стащила все полотенца и покрыла бы весь пол квартиры этой чугунной географической картой.
Детский садик у подъезда заменял нам игровую площадку, он сам содержал их несколько. Мы следили – с наблюдательного поста на заборе, – кто когда вызволялся из рабства, с какими лицами родители покидали врата сада-ада – иные тупо, озабоченно, рассеянно, хотя выводили на волю дитя и вроде бы имели основание сиять… Мы экспроприировали садик, когда он закрывался. Садовник запирал синие ворота, мы забирались через забор в засаду.
Приключение состояло в том, чтобы садовник не заметил нас на прогулочной территории внутри ареала садика. В фанерном грузовике, на крыше веранды или за рябинами, которые росли вокруг баскетбольной площадки. По крайней мере, САДист, он же сторож и алкоголик, знал наши уловки. Переход его от полива цветов к полицескому брандспойтированию нашей демо-труппы протекал слишком бегло, бутылкам-пистолетам ответного слова не давали. Поскольку об этом садовнике ходили ужасные слухи, при его появлении следовало бежать во весь опор, насколько позволяли лёгкие и ноги. Моей дыхалки не хватало на всю дистанцию, я была в этой компании самая младшая. Моя мама иногда наблюдала погоню с балкона, развешивая бельё, – развлечение было гарантировано. Садовника из-за цвета рожи и грозного вида прозвали Помидором. Мама лишь качала головой: «И он гоняет вас с такими выражениями? Ну, он вас научит!» Мы и сами всё знали, но это не имело отношения к делу.
У меня было два повторяющихся кошмара: в одном я убегала голышом – все платья стали мне малы – от Помидора. В решающем месте забор становился роковым: я не могла перелезть через высокие железные прутья. На этом я обычно просыпалась. Во втором кошмаре я падала с балкона. А здесь, в видимости Альп мне снятся поцелуи на Бельвью. Когда никакие туристы больше не издают избыток восторгов, когда тротуары откинуты вверх, а огни на левом и правом берегах озера уже не так кричащи, мега-сердце бьётся в провинциальном темпе, а душа истекает глазуньей в морское озеро.
Вариант воскресного завтрака в отделе Русскостъ нашего «Вост. Духа»: омлет в форме севастопольской бухты Омега, с Помидором, на мелко порезанном и ровно разглаженном базилике, ветке базисного лексикона. Раз в неделю в меню будет сердце, если мы с Дуней, вернувшись на Лангштрассе, не будем сдерживать себя. Кто заказывает это блюдо (ингредиенты – секрет фирмы), для того автоматически включается песня Утёсова: «Сердце, тебе не хочется покоя, сердце, как хорошо на свете жить, сердце, как хорошо, что ты такое…» В краткой форме: у меня стучит в груди, что там будет впереди?
Благодаря пологому холму, на котором располагалась наша улица, крыша Буревестника вместе с вышепролегающей дорогой образовывала уровень, на котором находилась панельная пятиэтажка. За ней виднелись ещё три двенадцатиэтажки, расположенные симметрично нашим. То был соседний двор – «Верхний». Ниже по холму находился третий ансамбль, зеркальной формы соседний двор – «Под холмом». Эй там, на холме! Поглядывай наверх. Кстати, в нашем тогдашнем Випкингене мы были роднёй с викингами – и в Скандинавии стоят такие же социальные строения. Но считается только оригинал. Уже соседние дворы излучали в сравнении с нашим что-то такое не наше, и хотелось узнать, который час, и смыться. Туда можно как в гости, поглядывая на окна нашей башни или на зелёный балкончик: не вышла ли мать, не машет ли мне с севастополоджии: домой!
Остальные панельки ужасали чуждым обликом, если смотреть на них из моей твёрдой перспективы связи. Но всё же те, что на Востоке (начиная с Польши), трогают меня сильнее, чем на Севере (начиная с Констанца). Те, что с индивидуальным застеклением, кажутся особенно уютными – неважно, в Москве ли они по пути в литературный архив, в Киеве по пути в аэропорт или в Варшаве, коротко схваченные из окна поезда. Они родня друг другу, их владельцы перемоделировали ячейки в небольшие делянки мелкого уюта, отделённые от остального непредсказуемого мира. На каждом квадратном метре – универсум плотности воспоминания всех членов семьи. Наверняка миллионы постсоветских людей вспомнят поэтические моменты за балконным стеклом, если захотят. Но они, может быть, хотят оставить их внутри застеклённых балконов, как тепло квартир, как авансы и обманы доверия, зачастую ушедшую в прошлое вечную любовь и зажатые зачатия жизни.
Было ещё два двора, где я часто бывала, если в моём становилось пустынно или слишком привычно; или меня манили туда сирены свадеб с разбрасыванием монет и конфет. Бедные историей дворы длинных пятиэтажек вокруг Помидорова детского сада. Если смотреть с лоджии, то был соответственно «левый» двор и «правый». В левом я бывала чаще. Там жил школьный товарищ моего старшего брата, Глеб. Поэтому мы называли весь левый блок «Глебов дом». Мне были знакомы два подъезда, там жили девочки моего возраста, и одна из них делилась со мной хлебом с маслом, посыпанным сахаром. Всё девчоночье население в Глебовом доме я научила играть в бадминтон. В спорах они брали меня в качестве судьи, они выбирали меня в командиры, и у меня было впечатление, что я принимала справедливые решения. После исполненного долга я спешила домой, на нашу улицу, к нашему дому, выходя из роли.