А пока суд да дело, Нагуса разделся и вверил себя заботам трех слуг, чтобы те выщипали ему волосы, омыли его и растерли благовонными маслами, – пусть волнующий запах вдовушки из Симаэ больше не смущает Кусакабэ.
* * *
Лес становился все реже – Миюки догадалась, что до Симаэ уже рукой подать.
Даже лишенные листвы, деревья все так же образовывали мрачные своды и непроглядные, бесконечные туннели. Осенние туманы, осевшие влагой на стволах и скелетных ветвях деревьев, окрасили их в черный цвет, а бежевые лишайники стали коричневыми, отчего мир вокруг походил на сумрачную чащобу. Дневной свет стал каким-то разреженным – его будто поглощала мерцающая черная слизь, сочившаяся с деревьев. Лес выглядел не просто сумрачным – казалось, что все в нем переплелось, запуталось, сделав его непроходимым.
И все же часа через два свет восторжествовал над тьмой.
Несмотря на то что продвигаться вперед, ступая по зыбкой почве, было тяжело, тем более что она представляла собой беспорядочную смесь из перепутавшихся корней вперемешку с галечником, опавшими листьями и глиняной жижей, Миюки казалось, что она вот-вот выйдет из лесной чащи. И не потому, что мало-помалу прояснилось, словно солнце наконец пробилось сквозь громаду туч, – просто деревья поредели, да и растительный покров в целом был уже не такой густой. Непролазные чащобы и кустарниковые заросли почти расступились.
У Миюки должен был камень с души свалиться при мысли о том, что скоро перед нею предстанет деревня, которую до того, как отправиться в Хэйан-кё, она никогда не покидала. Однако ж вместо этого сердце у нее, напротив, сжималось от безотчетной тревоги, а горло сдавливало так, будто она тонула в озере скорби. Смерть Кацуро – вот что служило неизбывным источником, питавшим это озеро; но скорбь, которая порой поднималась в нем до критического уровня, пока не выходила из берегов, – и вот теперь время пришло.
Миюки все вокруг казалось чужим, не таким, как раньше, когда она покидала родные края: она не помнила, что перебиралась через сплошные овраги, усеянные острыми камнями, раздиравшими ее сандалии, как не видела она и такие скрюченные деревья, в основном сосны, словно их пыталась выкорчевать некая неумолимая сила; она не могла понять, откуда у них взялись такие когтистые, злые ветки, преграждавшие тропу, которую крестьяне из Симаэ старались расчищать, чтобы она всегда была проходимой, – теперь же ей приходилось то огибать эту тропу, то, цепляясь за корни деревьев, пробираться дальше по ее краям, представлявшим собой сплошную жижу из снега, льда и грязи.
Быть может, ее подвела память или, может, в этом безмолвном и таком грозном с виду лесу случилась какая-нибудь напасть, которая, нет, не обезобразила его, а просто изменила до неузнаваемости?
Миюки присела на пенек, но не для того, чтобы собраться с силами, а скорее для того, чтобы унять душевную тревогу, перед тем как совершить последнее усилие – и наконец добраться до рисовых делянок, раскинувшихся на склонах холмов вокруг родной деревни.
Вскинув голову, она заметила, что свет падает с неба отвесно, хотя обычно солнечные лучи, преломляясь в неопадающей листве деревьев, раскалывались, образуя причудливые сетчато-витиеватые узоры. Подобное свечение, так не похожее на привычное, объяснялось новым расположением деревьев – каждое из них словно силой, о чем свидетельствовали их скрюченные, изогнутые, наклоненные стволы, отвоевывало себе дополнительное жизненное пространство.
Как ни удивительно, самые хрупкие деревца пострадали меньше всего: их ветви переплелись, будто руки в «танце пяти движений» – госэти-но маи, во время которого танцовщицы пятикратно вскидывают рукава над головой и размахивают ими в воздухе, а после опускают их, удерживая перед лицом; так вот, эти деревца стояли прямо, в отличие от старых деревьев, которые большей частью повалились, вздыбив свои раскидистые корни и обнажив раны, сочившиеся густой жижей из сока и гнили.
Но самым странным казалось то, что не было слышно птиц. Обычно чем ближе к опушке, тем громче они щебетали: сразу за кромкой леса начинались земельные угодья, где птицам всегда было чем поживиться. Теперь же они молчали – словно разом покинули лес.
Все, кроме одного-единственного аспидно-черного с синими вкраплениями дрозда.
Он впился в дерево, стоявшее рядом с Миюки, точно гвоздь, вбитый не до конца. Птица, верно, врезалась в ствол с лету так, что ее клюв вонзился глубоко в дерево, подобно наконечнику стрелы. Хотя удар оказался для нее гибельным, она, видно, в предсмертных судорогах пыталась высвободиться и била крыльями, потому что они так и застыли, расправленные, со взъерошенными перьями.
Миюки не могла взять в толк: что же так сильно напугало дрозда, что он потерялся в полете и наткнулся на огромное препятствие – вековое камфорное дерево, которое он никак не мог не заметить и в обычное время сумел бы миновать, даже если бы за ним гналась какая-нибудь хищная птица.
Она встала с пня и подошла к птице. Едва наклонившись к ней, она почувствовала смрад разлагающейся плоти, несмотря на легкий камфорный запах, исходивший от дерева. Дрозд издох несколько дней назад, а его оперение стало своего рода саваном, который скрывал рои мух и муравьев, копошившихся в его окровавленной плоти среди скопища белесых яиц и личинок.
Миюки отпрянула. Она всегда боялась разных букашек, особенно тех, что назойливо жужжали у нее перед лицом: как их ни отгоняй, они с неизменным упорством слетались обратно и облепляли складки у нее на губах и уголки глаз.
Но в этот раз мухи, облепившие живой гроздью трупик птицы, разлетелись в разные стороны еще до того, как Миюки успела взмахнуть рукой: застрявший в стволе камфорного дерева дрозд вдруг содрогнулся, вздыбив рулевые перья на хвосте. Однако он не ожил – то была лишь странная, протяженная во времени вибрация неизвестного происхождения, передавшаяся птице от сотрясшегося дерева и распугавшая насекомых.
Ветер засвистел пронзительнее – голые ветви деревьев застучали друг о дружку, словно сплетясь в пляске смерти, а из земных недр послышался глухой неровный скрежет, как будто под землей скребли гигантским напильником.
Мхи, устилавшие почву, казалось, задышали: они вздыбливались и опускались, и снова вздыбливались, точно пышное, мягкое одеяло на груди спящего, подчинявшееся ритму его дыхания. В тех же местах, где не было мха, там, где была голая земля, почва полопалась – пошла ветвящимися трещинами, грозными, как зигзаги молнии.
Весь лес медленно закачался.
Миюки вцепилась в камфорное дерево, лишь бы удержаться за что-нибудь незыблемое, но дерево раскачивалось так, словно его трясли, чтобы сорвать плоды.
Тогда она отпустила его – и с криком пустилась бежать.
Выбравшись из леса, молодая женщина увидела заиленную землю там, где прежде располагались рисовые делянки. Перемычки обрушились, будто снесенные некой неудержимой силой: их земляные края, обрамлявшие делянки в виде ограды, обвалились, засыпав рисовые саженцы и выпустив воду на нижние наделы, где, впрочем, была та же картина, как и на ярусах, располагавшихся еще ниже, хотя сам рисовый холм осел и теперь походил на поле, ощерившееся едва приметными буграми.