– Что?! – поперхнулся Кусакабэ. – Вы намерены отдать ей две сотни рулонов?
– Что же я должна для этого сделать? – спросила Миюки.
– Быть.
– Быть?
– Да, быть там, куда доступ тебе заказан, но я препровожу тебя туда и… о, ты будешь в восторге, уж поверь!
Она не могла взять в толк, что́ Нагуса подразумевал под словом «быть», и ее охватило недоверие – подозрительность женщины, крестьянки, нищенки. Разве быть – не самая естественная вещь на свете, присущая всем живым существам и даже, в некотором смысле, безжизненным веществам? Тогда почему это должно стоить двух сотен рулонов шелковой тафты?
– Итак, – продолжал Нагуса, ты будешь, будешь вполне, будешь непременно – словом, просто будешь, понятно?
– Нет, не очень, Ваше превосходительство.
Старик что-то протяжно проворчал, качая головой. Миюки поймала себя на мысли, что он уж больно походит на черного медведя, вылезшего из берлоги после зимней спячки, – такие нет-нет да и встречаются в горах близ Симаэ.
– По крайней мере, постарайся не топать своими гэта – это неприлично. Я бы посоветовал тебе идти босиком, но снег валит валом, и, боюсь, земля совсем промерзла. Лучше обуй соломенные сандалии. Так ты будешь ступать тихонько, почти вкрадчиво, к тому же под длинными полами твоего дзюни-хитоэ их будет совсем не видно.
– Моего… простите, Ваше превосходительство, моего чего?
– Дзюни-хитоэ. Парадного костюма, в который облачаются дамы, допущенные ко Двору: дюжина шелковых туник, одна поверх другой, – их подбирают по цвету и сочетанию сообразно с общественным положением и вкусом благородных дам. Все это Кусакабэ-сан растолкует тебе по дороге в то место, где я буду тебя ждать. Это будет не завтра, а послезавтра. А тем временем ты хорошенько поразмысли о грядущем великом дне. И не обращай внимание на дрожь в теле, пылающие огнем щеки и горящие глаза, главное – будь собой.
– А отчего у меня должны гореть глаза, Ваше превосходительство?
– От дымных струй, которые будут обволакивать тебя, и ты будешь наполнять, насыщать и охмелять ими легкие. Но имей в виду, Амакуса Миюки, – только легкие! Не дай благовониям завладеть своим телом. Да-да, и не гляди на меня удивленными глазами. Ибо таким образом, да будет тебе известно, поступают придворные дамы, желая оставить после себя приятное благоухание: они возжигают курильницы, покрывают их бамбуковыми корзинами и укладывают сверху свои одежды, дабы те пропитались изысканными ароматами. И это еще не все: эти самые дамы спят, разложив свои длинные волосы на клетях из белого фарфора, внутри которых потрескивают горящие благовония. Не стоит забывать и про самых ловких и дерзких плутовок – они втирают благовония себе в бедра, лобок и половые органы, впитывают их в себя через открытую вульву, стоя над курильницей с широко расставленными ногами. Но ты, нет, о нет, не поддавайся искушению сладостными дымными струями, не пытайся избавиться от запаха собственного тела, не прячь и ничем не скрывай его, даже если испугаешься – и, возможно, не без причины, хотя, впрочем, наверняка не без причины, – что кому-то он будет резать нюх…
Миюки пребывала в замешательстве: почему управителю Службы садов и заводей так не хотелось, чтобы от нее хорошо пахло? Это казалость тем более странным, что сам Нагуса не раз воротил от нее нос, выговаривая ей, что от нее дурно пахнет. И крыть тут было нечем. Ведь она хваталась руками за отрубленные головы животных, месила ногами зловонную жижу из крови и гноя, вываливалась в тине… она знала, что воняет, что ее кожа насквозь пропитана смрадом и что почти все складки и впадинки у нее на теле забиты грязью. Она вздохнула и, потупив взор, спросила прямо:
– От меня воняет, Ваше превосходительство, так ведь?
– Да, – согласился он. – И тут уж ничего не попишешь, бедняжка ты моя.
Он впервые обратил на нее взгляд, полный нежности.
– Но запах, пленительный или отвратительный, что исходит от живого существа, ни в коей мере не отражает его истинную суть, – продолжал Нагуса, – он лишь свидетельствует о том, каким это существо нам кажется.
– И в данном случае оно кажется неприятным, – вставил Кусакабэ.
– Ты это к чему? Приглядись к этой женщине.
Кусакабэ сощурился, словно присматриваясь к букашке, ползавшей по листу лотоса то снаружи, то изнутри.
– Пригляделся, сенсей. Только скажите, что, по-вашему, я должен был разглядеть?
– Разве не видишь, она же красавица?
Кусакабэ стал переминаться с ноги на ногу: ступив на правую, он хотел было поймать своего господина на слове, а когда оперся на левую, решил, что сенсей смеется над ним.
– Красавица? Это Амакуса Миюки красавица? – дважды переспросил он.
Услышав столь неловкий вопрос, да еще повторенный два раза, молодая женщина, о которой, собственно, и шла речь, прыснула со смеху, даже забыв прикрыть ладонью рот, – и поразила управителя с помощником отвратительным видом своих белых до неприличия зубов.
– Вне всякого сомнения, – подтвердил старик. – А если Амакуса Миюки красива сама по себе, стало быть, столь же красивы, вернее пленительны, и ее запахи – точно у кожуры плода, этой тонкой кожицы, которую мы сдираем, потому как она кажется нам грязной, оттого что плод упал с дерева, его исхлестало дождями и обдало лунным светом, оттого что его перевозили в сыром трюме барки, а в затхлой тесноте корзин он весь пошел пятнами, оттого что его лапали, обнюхивали, подбрасывали на руке, сдавливали пальцами фруктоеды на рынках Востока и Запада. А знаешь ли ты, Ацухито, чем пахнет Амакуса Миюки? Подумай хорошенько! Тебе не составит труда понять, что истинный запах и хороший суть одно и то же. Ну как? Понял наконец, почему управитель Службы садов и заводей готов выдать ей – знаю, тебе это кажется несуразным, но я покамест еще управитель, верно? – хоть две сотни рулонов шелковой тафты, хоть три сотни, да хоть целую прорву, будь она у меня, старика, под рукой? Ответ, Ацухито, заключается в том, что Амакуса Миюки пахнет жизнью, и жизнь изливается из всех отверстий ее тела, а их у нее девять, если верить святому монаху Нагарджуне
[94], прожившему, как известно, шестьсот лет и сосчитавшему все отверстия на теле женщины, притом что за шесть сотен лет он успел не только их сосчитать, но и проверить свои расчеты… так вот, она источает эту жизнь – изливает по капельке через все поры кожи. А стало быть, Ацухито, – и можешь думать, что хочешь, – Амакуса Миюки, прибывшая издалека, из никому не ведомой (по крайней мере, мне) деревни Симаэ, и есть та самая дева меж двух туманов, пригрезившаяся Его величеству.
И тут Кусакабэ взглянул на молодую женщину совсем другими глазами.
* * *
Несмотря на почтенные размеры – тридцать метров в длину и двадцать пять в ширину, Церемониальный зал, Сисинден, открывавшийся только для особо торжественных случаев, как, например, венчание на престол или погребальные обряды, так или иначе не смог бы вместить всех жителей императорского города.