Будучи сановником высшего ранга, он не был обязан оставаться взаперти в своем доме и мог управлять вверенной ему службой и дальше. Но скверна, что коснулась его, запрещала ему участвовать в погребениях, хотя в его обязанности, среди прочего, входило поставлять ароматическое дерево для кремаций; ему также воспрещалось навещать недужных – теперь он не сможет проведать даже одного из своих племянников, Такаминэ, которого сразила странная лихорадка; но, самое главное, запрет, связанный с самоосквернением, не позволит ему исполнять обязанности судьи, и он боялся, что будет вынужден отказаться от председательства в судейской коллегии, призванной определить победителя в предстоящих состязаниях такимоно-авасэ
[80], к которым спешно готовился весь Двор, – как он объяснит свое самоотречение императору, который оказал ему милость, назначив его на столь высокую должность?
Нагуса был до того удручен, что не смог сдержать вскрик, когда ледяная вода, промочив насквозь чистое полотно, которым он пытался защитить срамные части, окольцевало их таким холодом, что ему показалось, будто его всего обдало огнем.
– С вами все хорошо, сенсей? – осведомился кто-то из слуг.
– Лучше не придумаешь, – отозвался Нагуса с натужной, как бы успокаивающей улыбкой, никак не вязавшейся с его словами.
Впрочем, то была даже не улыбка, а гримаса, олицетворявшая его удрученность; однако в его возрасте, из-за атрофии части лицевых мышц, любая гримаса у него больше походила на улыбку.
Ему хотелось собраться с духом и забыть про вдову рыбака: ведь смог же он не думать о мурашках и ледяной воде, превратившей его тело в синюшный дрожащий студень. Но, хотя Амакуса Миюки и была ничтожеством, не думать о ней оказалось непросто, а посему, очистившись, управитель Службы садов и заводей должен будет сделать так, чтобы она держалась подальше от Императорского дворца, и особенно от тех залов, где развернутся состязания благовоний: ибо эта женщина несла на себе не только скверну, но и непристойные запахи (вот только как растолковать все это Кусакабэ, натуре утонченной, деликатной, изысканной, чтобы не ввергнуть его в смущение?), которые, витая среди пленительных ароматов агара
[81], гвоздики, мускуса, белого сандала и олибана
[82], могли испортить такимоно-авасэ.
Покуда Нагуса чихал, принимая очистительную ванну, обернувшуюся для него простудой, Миюки устраивалась на тоненькой циновке, которую она нашла на втором ярусе кёдзо.
Она поставила верши так, чтобы на них падал лунный свет. Кацуро сказывал, что карпы любят, когда светит луна, а у Миюки они уже давно не видели этого светила, отливающего медной синью. В самом деле, едва их коснулся луч лунного света, как рыбы, презрев тесноту своих узилищ, принялись плескаться с невиданным доселе наслаждением: они даже плавали, перевернувшись на спину и выпячивая губы, будто собирались слиться друг с дружкой в жадном поцелуе, – ну прямо как Кацуро с нею.
Хотя Миюки не чувствовала себя счастливой, она, по крайней мере, была довольна, что хорошо справилась с порученным ей делом. Может, она возгордилась собой? Нет, ничуть не бывало: чувство гордыни было неведомо вдове, мечтавшей лишь о том, чтобы поскорее вернуться к себе в деревню, в Симаэ, и к привычной каждой крестьянке работе – мешать бычью мочу с навозом. Но возможно, Миюки спрашивала себя, доволен ли Кацуро там, где он теперь пребывал, если, конечно, он где-то пребывал, – доволен ли ею, и она отвечала себе утвердительно: да уж, наверное, доволен.
В обширной заводи жизни Кацуро уготовил для Миюки крохотное заповедное царство.
Когда они только поженились, эта территория была не шире объятий рыбака, потом она увеличилась до размеров их хижины в Симаэ, следом за тем ее пределы простерлись до опушки светлячкового леса на берегах Кусагавы, и вот теперь, наконец, они подступили к крепостным стенам императорской столицы – и кто знает, каковы бы сейчас были размеры царства Миюки, будь Кацуро жив…
Миюки уснула с мыслями о Кацуро, и ей приснился сон: выпустив карпов в священные заводи, она кинулась вслед за ними. Не успел последний карп исчезнуть под водой, как среди кругов, расходившихся по водной глади в том месте, куда бросилась Миюки, уже виднелись лишь маленькие пальцы ее ног.
Заводь была неглубока, но в ней оказалось столько органической взвеси, что Миюки в мгновение ока скрылась из поля зрения многочисленных зевак, собравшихся у кромки водоема поглазеть, как она будет выпускать рыбу; она исчезла так быстро, что ее даже не успели подхватить.
Вода, в которую она погружалась, покачиваясь, точно опавший лист, была цвета чернил – тех, что изготавливают из сажи, добавляя в нее клей, сваренный из оленьих рогов, чтобы она превратилась в стекловидную, отливающую блеском жижу.
Опускаясь вот так, кружась листком, на дно заводи, Миюки размышляла – может, это и было лучшим способом утопиться? Может, стоило просто расслабиться и позволить воде утянуть ее тело разом на глубину, словно погрузив в жидкий сон, или же лучше было помочь себе скорее утопиться – разжать губы и челюсти, раскрыть рот пошире, оттянув язык назад, чтобы вода заполнила всю его полость, и потом пить ее, глотать, втягивать в себя без передыху, а после снова пить и пить, и так до тех пор, пока тебя не постигнет такой же конец, какой постиг Кацуро?
И вдруг у Миюки перед лицом что-то промелькнуло: в шлейфе пузырьков мимо нее проплыл Кацуро в кимоно, вздувшемся от воздуха, точно битком набитый мешок.
Кацуро глядел на Миюки – наблюдал, как она пытается утопиться, стараясь сделать это быстро и наверняка: ибо если не собираешься топиться, к чему тогда прыгать в воду?
Миюки коснулась дна заводи и опустилась на подстилку из мягкого, вязкого ила. Тут к ней подплыл Кацуро и взгромоздился на нее. Он распахнул свое кимоно, чтобы высвободить половой член. Но из-под кимоно показался пузырь воздуха, как будто прилипший к Кацуро, и потянул его вверх, помешав ему овладеть телом женщины.
Головка его члена превратилась в морду карпа с четырьмя короткими усиками – два из них, над верхней губой, короткие и мясистые, зашевелились и принялись ласкать молодой женщине клитор, а пара других, побольше, располагавшиеся в углах губ, приятно скользили по стенкам ее влагалища.
За ночь, во сне, Миюки пережила оргазм не раз. Тело ее выгибалось, точно горбатый мост, по которому она переходила через реку Камогаву. Да и сама она чувствовала себя как бы мостом, поскольку острое наслаждение, которое она ощущала при каждом мнимом прикосновении члена в облике морды карпа, перекатывалось по ней, будто приплясывая, от живота к голове.