– А вот мне, – заговорил Акинару, лучший ловец угрей на Кусагаве, – так и не удалось найти у себя сирикодаму. У меня в том месте только вонючая дырка.
– Однако не думаю, что Кацуро обратился в призрака, – продолжал Нацумэ, не придав никакого значения словам Акинару о его разборках с собственным сирикодамой.
– Да ну! – бросил Ягоро. – Тогда, по-твоему, почему он так изменился и, главное, почему так быстро?
– Не прошло и одной луны, – вторил ему Акинару.
– Кто-то из вас ходил за ним по пятам, что ли? – полюбопытствовал Нацумэ.
– Это еще зачем? Он почти не выходил из дому с той поры, как на Кусагаве прибыла вода и река стала похожа на болото, а карпы не больно-то любят грязь, да и Кацуро тоже.
– А ночью?
– Ночью?..
– Ну что ж, – с лукавым прищуром проговрил Нацумэ, – тогда, может, Кацуро влюбился?
Акинару с Ягоро переглянулись. Они оба были в годах, конечно. И о любви уже давно не помышляли. Третью жену у Ягоро похитили напавшие на деревню пираты, а ловец угрей лишился своего члена после того, как его укусил сом. Мысль о том, что Кацуро бегает под луной за какой-нибудь распаленной девицей, никогда не приходила им в голову – и казалась несуразной даже теперь, когда ее высказал деревенский старейшина.
Итак, вместо синтоистского обряда с последующим празднеством, брачный союз Кацуро и Миюки был скреплен общиной Симаэ.
Миюки не принесла с собой никакого приданого, однако ж, согласно обычаям, она обязалась всячески обхаживать Кацуро – отныне именно ей приходилось обшивать его, стряпать ему, возделывать две их рисовые делянки и заботиться о его рыболовных снастях.
* * *
А вот и лес. Серые клочья утреннего тумана цеплялись за колючие кустарники ежевики и ветви приземистых деревьев, усеянные белыми восковыми цветками, отчего все вокруг походило на алтарное пространство святилища, уставленное церемониальными свечками. Слышалось, как где-то в сумраке крадутся лани, как они скрежещут зубами, обгладывая кору прямо со стволов ясеней.
Восходящее солнце дробилось на мириады теплых лучей, ласкавших затылок и плечи Миюки.
Пепельного цвета тропинка, по которой шла молодая женщина, образовала подобие выступа над извилистым швом – должно быть, руслом древнего потока, обезвоженным за время летних засух. Однако, как ни странно, хотя русло полностью пересохло, вдоль него порой над зарослями карликового бамбука порхали стрекозы – признак того, что, возможно, кое-где под камнями остались лужицы.
Узловатые корни, неровно бугрясь, переплетали сухое русло-тропинку от берега до берега. Боясь споткнуться, Миюки передвигалась мелкими шажками, не сводя глаз с торчавших под ногами корней, согнувшись в три погибели, как тот осужденный, которого однажды гнали через всю Симаэ с тяжеленной деревянной колодкой на шее, мешавшей ему распрямить спину и дотянуться руками до лица и облепленных мухами слезящихся глаз. Миюки с несколькими сердобольными женщинами тогда пихала рисовые катыши в его голодный рот, истекавший зловонной пеной.
Не считаясь больше женой Кацуро, Миюки, по крайней мере, по-прежнему оставалась женщиной из Симаэ. В этом качестве ей суждено жить дальше как среди людей, так и в одиночестве.
Миюки с большим тщанием исполнила все, что ей было положено, дабы облегчить Кацуро переход в иной мир, и теперь она смела надеяться, что, когда придет ее черед умирать, жители Симаэ точно так же оставят свои земные дела и проведут подобающий погребальный обряд, сопроводив ее к пределам Потустороннего мира, – впрочем, существование этого самого Потустороннего мира до поры мало заботило их, как и Миюки.
Но сейчас слабая незримая нить, что пока еще связывала Миюки с Симаэ, натягивалась все туже и истончалась с каждым шагом, отдалявшим молодую женщину от ее деревни. Она была еще только в начале пути, а ей уже казалось, что облик Симаэ мало-помалу стирается из ее памяти. Разнообразие красок, и это главное, постепенно затушевывалось широкими одноцветными пятнами, словно картинки из ее недавнего прошлого заволакивало рваной пеленой стелющегося тумана, иссеченной потоками зыбучего песка. Резкий, насыщенный влагой запах рисовых полей, свежее благоухание мокрой растительности и пропитанной сыростью земли, нежный, едва уловимый аромат вареного риса, клубившийся над хижинами, серый дымок над кучами навоза, сверкающий багрянец сливовых деревьев после осеннего дождя – все это она могла узнать и описать, но теперь все это превратилось для нее в бесплотные тени воспоминаний, смутные видения.
Быть может, виной тому, что у Миюки притупилась память, был Кацуро – вернее, то, что осталось после него на земле: дух, душа, неясный образ? Может, так он старался уберечь ее от тоски по былому, способной отнять у нее отвагу, которая была ей необходима, чтобы доставить карпов к храмовым заводям Хэйан-кё?
На людях или в семейном кругу Кацуро всегда говорил и действовал только ради них обоих. Так что главный смысл жизни Миюки свелся к тому, чтобы ждать мужчину, взявшего ее в жены. Как и большинство женщин в Симаэ, вставала она засветло – и до конца часа Лошади
[27] занималась домашним хозяйством. Потом она переходила к пруду – кормила карпов, которых разводил Кацуро, ухаживала за ними и укрепляла стенки водоема, покоробившиеся от солнечного жара или зимней стужи.
В особо знойные дни она позволяла малышу Хакубе, сынишке горшечника, приходить и плескаться в этой купальне, а взамен мальчуган приносил с собой наимягчайшую, самую добротную глину и обмазывал ею стенки пруда для большей их водонепроницаемости. Хакуба был еще слабоват, чтобы тягаться силами с Кусагавой, но его ловкость в обращении с рыбами в пруду, его умение холить их и лелеять до того нравились Кацуро, что он уже подумывал сделать его своим преемником, – по крайней мере, если Служба садов и заводей и впредь будет числиться среди его покупщиков. В один прекрасный день руки у Хакубы станут достаточно большими, а пальцы вытянутся настолько, что он сможет обхватывать ими карпов целиком и легко перемещать их из одного обиталища в другое. В тот самый день Кацуро поднесет ему первую чашу саке – а потом они с женой, допивая на пару склянку, будут говорить о юном Хакубе как о родном сыне.
Когда вечерело, Миюки садилась на корточки у двери хижины и неотрывно глядела на улочку, по которой Кацуро возвращался с реки.
Как только она узнавала мужа по фигуре, по его пружинистой, как у зверя, походке, помогавшей ему идеально ровно удерживать верши, полные рыбы, Миюки, встав и отряхнувшись от пыли, успевавшей пристать к одежде за время долгого ожидания, сперва широко растягивала губы в радостной улыбке, а после снова сжимала их (негоже выставлять напоказ всей деревне свои зубы и оголенные десны) и довольствовалась тем, что встречала Кацуро, лишь едва приоткрыв свой ротик, маленький, но такой же аппетитный, как нежный, сочный плод.
Первые дни были особенно изнурительными. Помимо того что Миюки с большим трудом пробиралась по сырому лесу через плотную, густо переплетенную растительность, сквозь которую почти не проникал солнечный свет, на плечи ей нещадно давило коромысло. Боль в плечах была тем более невыносимой, что длинная бамбуковая жердь постоянно отклонялась то в одну, то в другую сторону совершенно непредсказуемо: молодой женщине казалось, что она наконец выровняла свою непосильную ношу, облегчив ее давление на плечи и загривок, как вдруг в следующий миг ей приходилось наклоняться вперед, чтобы взойти по тянущейся вверх тропинке, или же, напротив, переносить всю тяжесть груза и собственного тела на пятки, когда тропинка вела вниз. От постоянного раскачивания вершей и смещения центра тяжести жердь соскальзывала то вперед, то назад, притом что бамбуковые узлы царапали ей кожу до крови.