– Хорошо, – отвечает Ребман. – А когда я вернусь, мы с вами тет-а-тет поговорим по-мужски. Так что не забудьте предварительно прочесть «Отче наш»!
В участке его попросили предъявить паспорт, а затем дать показания о содержимом похищенного портмоне. Потом потерпевшему была устроена очная ставка с «преступником». Участковый пристав произнес при этом только одно слово:
– Он?
– Он, – кивнул Ребман.
– Так, – ухмыльнулся пристав, – на фронт его! Я тебя проучу, сукин ты сын!
Вернувшись в контору, Ребман тут же набросился на полицейского осведомителя Ивана Михайловича, который, впрочем, этого вполне заслуживал. Если бы студенты намедни поверили ему на слово, ни о чём не расспросив самого Ребмана, – а именно на это младший бухгалтер, кажется, и рассчитывал, – то, в духе вчерашних настроений, «вот этот немец» вполне мог бы тоже исчезнуть в водах обводного канала. Он приподнял «коллегу» за галстук – тот оказался легким, словно щепка, – и с такой силой зашвырнул его в противоположный угол складского помещения, что бедняга после этого неделю не показывался в бюро.
– Вы не должны были этого делать, – попенял ему явившийся на шум шеф. – Нам следует защищаться разумно, а не кулаками. «Не руби с плеча, не решай сгоряча», – учит народная мудрость.
А вечером, когда Ребман принес ему почту на подпись, Николай Максимович сказал:
– Я вас уже предостерегал и предупреждаю снова. Согласен, то, что он хотел отдать вас на растерзание толпе, было подло. Однако нынче вы нажили себе здесь смертельного врага. Иван Михайлович не успокоится, пока не уничтожит вас. Берегитесь этого человека!
Прошло почти два года, и в вихре сменявших друг друга событий Ребман давно позабыл об этом неприятном эпизоде. Он полагал, что и Иван Михайлович уже не помянет старого, – так вежлив и даже дружелюбен стал этот русский по отношению к своему швейцарскому сослуживцу. Но вдруг он нанес Ребману удар такой силы, что пришлось распрощаться не только с местом в «International», но и со всей прежней беззаботной жизнью.
Глава 6
Два года прошло с тех пор, как молодой загорелый офицер-артиллерист на набережной в Алуште у Черного моря уверенно заявлял, что казаки царя-батюшки порубят австрияков, как фарш на котлеты.
И вот однажды Ребман посреди ночи слышит, как к нему в комнату с топотом вломились какие-то люди. Он вскочил, сел на кровати, выглядывает из-за книжных полок, отделяющих его «спальню» от «жилой комнаты» и видит пастора, ходящего взад и вперед по своему кабинету перед офицером полиции.
Полицейский подходит к нему и громко вопрошает:
– Есть ли здесь еще кто-нибудь?
– Да, – слышен голос пастора, – молодой швейцарец, который у нас проживает.
– Разбудите его! – приказал офицер.
Ребман быстро впрыгнул в брюки и вышел.
– Кто вы такой и чем занимаетесь? – спросил его пристав.
Ребман вежливо отвечает и предъявляет ему паспорт. Он не чувствует ни малейшего страха, ведь он знает этого человека в лицо. И городового, который стоит в дверях, он тоже знает: они на Пасху держали друг друга в объятиях.
– Садитесь вот на этот стул, – говорит ему так же вежливо пристав, – после я должен буду с вами поговорить.
Ребман повинуется, как покорная овца. Когда все вышли, он спросил у городового, что, собственно, случилось. Но ответа не получил: огромный полицейский с саблей и револьвером на красной перевязи только стоит и смотрит в потолок.
– Я могу одеться? – спросил Ребман.
Городовой опять не ответил, только пальцем показал, чтобы Ребман оставался на месте.
Целая вечность прошла, пока ушедшие вернулись из кабинета пастора, пристав – с увесистой пачкой бумаг под мышкой. Он отдал ее городовому. Затем начал допрашивать Ребмана:
– Доводилось ли вам слышать, как пастор в церкви ругает правительство и августейшее семейство?
«Я этого не знаю, я ведь играю на органе», – пронеслось у Ребмана в голове. И он быстро проговорил:
– Как я могу об этом знать, я ведь никогда…
Его тут же перебил пастор:
– Молодой человек служит у нас органистом!
– Так, значит, вы знаете. Что же говорит пастор о правительстве и об их императорских величествах?
– Он о них молится.
– Молится? Мы слышали совсем иное!
– Я – нет. Я никогда ничего другого от него не слышал. Я даже удивлялся тому, что в нашей церкви молятся за правительство и за власть имущих. Это ведь не принято, о них, по нашему обычаю, молятся только раз в году, в определенный праздник. Но Павел Иванович делает это на каждой службе, даже называет имена их императорских величеств, всех членов августейшей семьи по очереди. Проповеди он говорит против войны, а не против правительства.
Утром за чаем они обсуждали эту историю: все ограничилось тем, что полиция изъяла гору писем от немецких военнопленных. Все, конечно, были напуганы, но надеялись, что это послужит Павлу Ивановичу уроком!
– А где он сам, арестован?
– Упаси Бог! Он уже снова в отъезде. Другого они бы, пожалуй, упекли, но у нашего папы, кажется, особый Ангел-Хранитель.
Глава 7
Время бежит. Война идет. Голод наступает. Все пришло в движение. Даже в прежде сонной державе батюшки-царя. Словно лавина, катится она в преисподнюю. Подобно тому мужику во время киевского ледохода, на одинокой льдине, вполне отдавшись на волю волн, застыл в своих санях Николай Александрович, самодержец всея Руси, царь финляндский и прочая, и прочая… Не глядит по сторонам. Никого не слушает. Не следует советам тех, кто, предвидя грядущую катастрофу, могут еще помочь ее предотвратить. Российская империя идет ко дну, стоя прямо, во весь рост.
Они его даже видели, царя-батюшку. Сразу после погрома он прибыл в Москву. И все, конечно, побежали на него поглазеть, в том числе и пасторские дети из Трехсвятительского вместе со швейцарцем, который предпочел бы теперь швейцарцем не быть. Они стояли перед Страстным монастырем на Тверском бульваре, впереди, прямо за полицейским кордоном. И каждый раз, когда слышалось в толпе «Вот, сейчас! Едут!», Ребман поднимал четырнадцатилетнюю Алю на руки, чтобы она лучше видела. Пока он раз двадцать так ее поднимал, успел рассудить, что, должно быть, не великое это удовольствие – всю жизнь носить взрослую женщину на руках, как предлагает на свадьбах пастор, если уже четырнадцатилетняя – столь тяжелая ноша.
После того как они два часа промучились, вдоволь насмотревшись на Пушкина, стоящего напротив них на пьедестале, наконец появился Ники. Но все было далеко не так, как ожидал Ребман: он не испытал ничего похожего на то умиление, что пленяет тебя в толпе на Пасху или в Рождество, так что приходится сдерживать слезы. Даже не так, как в театре – куда там! Ребман вообще ничего не чувствовал, кроме Алиного веса и ее пальцев, которые от волнения впивались ему в волосы. И он ничего не увидел, кроме маленького человека в военном мундире в открытом авто, беспрестанно отдававшего честь и посылающего приветствия во все стороны. Вот, собственно, и все.