Но Ребману блюдо не по вкусу, и, решительно сбросив путы излишнего приличия, как это умеют клеттгауэрцы, он заявляет:
– Сыру и большому пиву я бы больше обрадовался. Нельзя ли попросить, чтобы на омлет положили хотя бы ветчины?
– Как хотите, – хохочет Маньин и что-то говорит кельнеру, да еще и с присказкой, которую Ребман не разобрал. Но по тону и выражению лица было ясно, что речь шла не о комплименте.
Кельнер с непроницаемым лицом ответил «Слушаюсь!», и через минуту Ребман уже получил свою «начинку». С нею он принес несколько блинов, но не так много, как Маньину: тот один уже покончил с целой кучей блинов и попросил порцию свежих. Потом еще одну. Уплетая блины, он ведет счет: двадцать три, двадцать четыре, двадцать шесть… двадцать девять! Кажется, он даже гордится своими достижениями. И полграфина водки скушал под это дело. Наконец он заявил:
– Все, больше не могу! Знаете, каков рекорд России? Сто двадцать семь! Да, сто двадцать семь штук за один присест! Его установил один московский купец. Но эта слава ему стоила жизни.
– Тоже мне слава! Я бы ради такого «подвига» и с печки не слез!
– Еще слезете! Вы еще всему научитесь!
Когда убрали со стола, Маньин подмигнул официанту. Тот выскользнул наружу и через минуту вновь появился, на сей раз с двумя писаными красавицами в черкесских костюмах, одна из которых подсела к Маньину, а другая – к Ребману. Маньинова «дама» тут же с ним чокнулась – «Ваше здоровье!», и залпом опрокинула рюмку водки!
Маньин совсем разошелся. Он и прежде, бывало, рассказывал своему земляку, как из «архискучнейшего родового гнезда в Барановичах» (именно так он выразился) время от времени отправляется в уездный город «вздохнуть полной грудью». А что, если все то, о чем он рассказывает, правда? Ведь, судя по его поведению, это вполне возможно: он заливает своей соседке водку за корсаж, плещет на шею, затем разрывает на ней платье и слизывает языком струйки, куда бы они ни текли. И при этом лепечет всякие непристойности. Ребман плохо понимает по-французски, но некоторые слова врезались ему в память еще в гимназии, ведь такие вещи распространяются даже быстрее, чем блохи. Он знает достаточно, чтобы понять этот лепет. Тем временем Маньин уже совсем не обращает внимания на своего гостя: кажется, он вообще забыл, где находится. Потеряв над собой всякий контроль, он начинает раздевать девицу.
Но тут появился кельнер – судя по всему, он был начеку, постоянно наблюдая за тем, что творилось в кабинете. Уже далеко не так почтительно, как вначале, что-то говорит Маньину. Тогда тот берет свою девушку на руки и покидает вместе с нею кабинет.
А Ребман остается сидеть с другой черкешенкой. До сих пор он ее вообще не замечал, словно она растворилась в воздухе. Теперь же он повернулся к ней и как следует рассмотрел. Она была писаной красавицей, намного красивее той, другой: черные как смоль волосы, черные блестящие глаза, и кожа, смуглая и гладкая, как лайковые перчатки. И вообще, она ведет себя совсем не так, как ее коллега: ничего не пьет и не делает никаких попыток приблизиться к Ребману. Она тихонько сидит и спокойно ожидает, что будет дальше. И, поскольку ничего не происходит, она открывает дверь, за которой исчез Маньин со своей ношей, и с гримасой отвращения, неожиданной для девушки ее рода занятий, бросает:
– Он свинья! А тебя я люблю, ты хороший!
Это прозвучало честно и открыто.
Ребман растерялся и не знал, как себя повести. «Что мне теперь делать, – думал он, – как выбраться из этого дома?» Он вспомнил, что есть одно местечко неподалеку, откуда дорога выведет его к дому. Он собрал все свои познания в русском, все, что он выучил дома, по дороге, в Барановичах и после. Но как только он собрался с силами, чтобы сказать фразу, кавказская красавица сама заговорила с ним на прекрасном французском:
– Уходите, просто идите, если вам это все не по вкусу!
Ребман чувствовал себя упавшим с облака:
– Так значит вы?..
Она улыбается в ответ, но довольно грустно:
– Да, я не черкешенка, и даже не русская, я – француженка.
– И как же вы здесь оказались?
– А как оказываются в подобных местах?!
Он ожидает, что ему поведают как. Но поскольку никто и не думает с ним откровенничать, замечает:
– Да, но наверняка можно было найти и другую возможность заработать на себе на хлеб.
Она качает головой:
– Я ее не искала, это мой выбор!
– Как же это возможно?! Здесь, в таком месте, такая девушка, как вы!
– Да, я так захотела!
Теперь Ребман видит перед собой лицо женщины легкого поведения, одной из тысяч.
– Когда мне не было еще и пятнадцати, в родном Париже я познакомилась с русским студентом. И полюбила его. Год спустя он сдал экзамены и должен был вернуться домой. К сожалению, он был из «хорошей» семьи!
– Почему к сожалению?
– Не перебивайте, сейчас все узнаете. Он должен был вернуться и взял меня с собой, чтобы, как только встанет на ноги, на мне жениться! А потом он женился, но не на мне: для его родителей я была низкого происхождения, а ему решили подыскать «достойную партию».
– И поэтому вы?..
– Да, поэтому! Другой причины нет. Видите, сколько странных людей в этом мире!
– Но вы ведь еще так молоды, могли бы наверняка заняться чем-то другим, вместо того чтобы здесь прозябать!
– Да, могла бы, но не желаю, он ведь тоже должен понести наказание!
– Наказание, он?
– Да, он! Ему известно, где я, он однажды был здесь, и я сыграла свою роль, конечно, по-другому, чем с вами, блестяще сыграла, так что получила даже удовлетворение, видя, как он мучается и страдает. И он явится снова, его тянет сюда, как преступника на место преступления. Voilà, вот почему я не бросаю своего занятия.
Ребман хотел что-то сказать, но она уже не слушала: налила себе полный стакан водки и залпом его осушила. Ее передернуло, словно в ознобе. Затем она встала и вышла, не сказав больше ни слова.
Глава 14
Отношения с Пьером складываются намного лучше, чем Ребман предполагал. У него еще со школьных времен в родной деревне было некоторое предубеждение касательно мальчиков из богатых семей, молодых господ. У них был один такой, иностранец, сын доктора, который на старом крестьянском дворе неподалеку от их деревни соорудил нечто вроде курорта. А его сын не ходил в школу пешком, как простые деревенские мальчишки, он приезжал «на кучере», в бернской коляске, запряженной козлом! И уже поэтому он считал себя вправе все время насмехаться над однокашниками, так что никто не хотел с ним рядом сидеть. Потом во время урока гимнастики, когда занимались скалолазанием, он неожиданно наложил в штаны – у него, как оказалось, еще, ко всему прочему, была заячья душа. С тех пор все его называли не иначе как «вонючка». А юный Петер, как истинный сын тетушки Ханнили, перенес это неприятие на всех прочих богатых юнцов, навечно причислив их к «вонючкам». Это относилось ко всем, кроме коренных представителей кильхдорфской деревенской «аристократии». И остатки этого давнего отвращения он вначале испытывал и по отношению к Пьеру Орлову.