Повсюду страшная неразбериха. Все пошло прахом. Даже на фронте. Солдаты только и делают, что братаются с немцами и дезертируют. Берут с собой все, что подвернется под руку, чтобы в дороге обменять на еду; а когда уже нечего менять, то тащат все подряд, не спрашивая ни у кого разрешения. Каждый день на московские вокзалы прибывают толпы солдат, они висят на подножках поездов, сидят на крышах вагонов, а потом пробираются через город к тому вокзалу, с которого отходят поезда в нужном им направлении. И если одному из них сказать: «Товарищ, как же вы могли бросить фронт, разве вы не знаете, что немец стоит под Петроградом?», то наверняка услышишь в ответ: «А нам-то что? Питер – это ведь не наша деревня!»
К чему все это приведет, стало ясно очень скоро: почта и железная дорога, которые раньше исправно функционировали, стали давать сбои. Поставки продовольствия и горючего прекратились. Начался голод. Всего за несколько недель цены подскочили в три-четыре раза. Теперь плати, сколько требуют, а не то!.. Купить еще кое-что можно, но только на черном рынке, если есть деньги в кармане, – эти новые рубли-»керенки», которые печатают пачками, как почтовые марки: желтые двадцатки и красные сорокарублевки. Более мелких купюр нет, да они и не имели бы никакой ценности, потому что за меньшую сумму все равно ничего не купишь. Они даже не перфорированы, их нужно ножницами разрезать, и так кустарно сделаны, что каждый дурак может их без труда подделать на любом типографском станке. Тысяча рублей – тоже на красных, а пятьсот – на желтых листах. И если раньше зарабатывали двести рублей в месяц и на них можно было не только прожить, но даже еще и отложить кое-что, то теперь целой пачки денег не хватает и на неделю. Меньше чем за сорок рублей теперь уже не пообедаешь, даже в самой дешевой и примитивной забегаловке. Мука, сахар, чай, табак – все, что раньше было хорошего качества и в любых количествах, вдруг словно испарилось. В магазинах ничего нет, кроме пустых полок и рекламы. И когда слышишь разговоры людей, то можно подумать, что в русском словаре остались только такие слова, как «мука», «масло», «мясо» и «сахар».
Лучше всего, конечно, тем, у кого свое хозяйство, так еще можно перебиться. Да и их друзьям тоже голодать не приходится. Но сколько их, таких счастливцев…
И все равно радушие и гостеприимство остались те же. Самим себе во всем отказывают, чтобы было чем угостить гостя, и потчуют его, как раньше. Чтобы смертельно не обидеть хлебосольных людей, приходится, скрепя сердце, садиться за стол и угощаться. Ребмана мучила совесть, когда он заходил к своим знакомым. Не хочется объедать добрых хозяев. Но если неделю не появляешься, слышишь: «Петр Иваныч, дорогой, что это вас так давно не видно, мы уже начали беспокоиться, не случилось ли чего. Ну садитесь же к столу!»
Тем временем неразбериха и хаос продолжаются. На фронте все разваливается. Крестьяне в деревнях начинают выгонять господ из усадеб и устраивать погромы, разбивая и ломая все – даже скотину саблями рубят.
«Они все крушат», – пишут газеты, – «сносят и сжигают все, что принадлежало помещикам». Зачем? Почему? Если бы Ребман своими глазами не видел, как летом пятнадцатого года самые добродушные с виду люди в мгновение ока превращались в диких бестий, он бы не поверил. Но из-за чего? Этот вопрос он задал тогда пекарю Петру. «Потому что это – немецкие товары, вот из-за чего!» – был ответ.
– Они правы, – говорит Михаил Ильич, когда однажды об этом зашел разговор, – нужно разделаться со всем, что напоминает о старых временах и принадлежит старым хозяевам, феодалам и гнилой интеллигенции, виновным в том, что Россия никогда не могла нормально развиваться. Не то чтобы мне доставляло особую радость массовое убийство, – это отвратительная работа, и мы предоставим выполнять ее дьяволу, уж он-то себе не откажет в удовольствии!
– Да, но всякая новая жизнь должна иметь связь с предыдущей, нельзя все разом оборвать, это неестественно. Иные революции тоже продвигались шаг за шагом. Три революции одновременно – религиозную, социальную и политическую – этого еще никому не удавалось осуществить.
– А мы осуществим! – уверенно говорит Ильич. – Дайте нам двадцать пять лет, полжизни человека, и весь мир поразится тому, во что мы превратим Россию!
– Да уж! Это будет невиданная доселе куча руин и обломков! – иронизирует Ребман. – Лучше признайся: вы сами не знаете толком, что будет. Вы просто вообразили себя зодчими «нового мира». Но меня это все не касается.
– Да пойми же ты, наконец, это не игры, не детские игрушки! – отвечает ему друг в том же тоне.
И вдруг продолжает очень серьезно:
– Революция касается всех, это не просто дело одного русского народа!
На это Ребман возразил:
– А я думал, что русские такие добросердечные и терпимые люди!
– Так и есть. Все русские в глубине души добрые. Только вот развращены хамством и праздностью. Народ подло испортила…
– …определенная клика, ведшая неестественный и порочный образ жизни! – мгновенно продолжил Ребман.
Но Ильич делает вид, что ничего не слышит: обжигает собеседника ледяным взглядом и продолжает:
– Ты в плохой школе учился, брат. Твоя хваленая псевдонародная швейцарская школа уводит человека от народа вместо того, чтобы приближать к нему, делает из него оторванного от жизни мыслителя, мелкобуржуазного индивидуалиста, гнилого интеллигента. Она соблазняет крестьянского сына стать учителем, сына учителя – чиновником, а сына чиновника – попом. А поповича? Может быть, профессором, в виде исключения. И в большинстве случаев не получается ничего хорошего. По известному образцу. Откуда всегда приходит свежая кровь? Сверху, от интеллигенции? Нет, из народа. Это как у дерева: оно может промерзнуть насквозь, непогода, град могут сорвать с него все листья, весь цвет и даже обломать большинство ветвей, но оно не умрет. Корни могут сами по себе жить дальше, а ветви – никогда. Так же и с революцией: она делается только с народом и посредством народа, только снизу.
«Вот я тебя и поймал», – думает Ребман, а вслух говорит:
– Ты сам себе противоречишь. Перед этим ты утверждал, что старое надо вырвать с корнем и выкорчевать все остатки, а теперь доказываешь…
– Корни нужно оставить! Я никогда не говорил, что вместе с прогнившими ветвями нужно обрубить и глубокие корни.
– Но вы же именно этого и хотите. Знаешь, что мне напоминает происходящее в России? Это как ледоход: вода увлекает за собой все. И никакая человеческая сила не способна противостоять этой стихии. Если так продлится еще хотя бы год, Россия обанкротится и духовно, и материально.
Но Михаил Ильич только смеется в ответ:
– Мы каждый год во время ледохода думали, что Россия разорится. И никогда этого не бывало. В любой другой стране так бы и случилось. Но не в России. А почему? Почему русские никогда не отчаиваются и не опускают руки? Это потому, что мы привыкли терпеть и не терять надежды. Русский никогда не оставляет надежды, даже в смерти. В этом различие между вами и нами: вы живете днями и годами, мы – столетиями. У России есть время. Но, однако же, дайте нам хоть двадцать пять годков, как я говорил, и вы еще раскроете и глаза, и рот от удивления, глядя на Россию. Но это превращение может совершить только малый авангард, большинство на это не способно. И, к сожалению, только с помощью насилия. Если людям сказать, что нужны преобразования, они только посмеются над таким чудаком и не станут ничего менять, в первую очередь – в самих себе. Люди меняются только от мучений и только тогда, когда испытывают боль. Иными словами, всегда необходимо насилие, чтобы нечто новое могло проложить себе дорогу. А новое всегда вначале причиняет боль: ушам – Скрябин, глазам – Пикассо, вере – Мартин Лютер. Или возьмем еще более великий пример: Иисус Христос. Кем он был в глазах огромного большинства современников? Революционером, и никем иным!