Сложнее всего было на третий день. Мы спали с ней в одной комнате, на раскладушках возле ее кровати, спали по очереди, чтобы всегда быть начеку. Ее трясло, знобило, она все время просилась в туалет.
– Конечно, ты можешь сходить, – говорил Егор. – Только дверь останется открытой, чтоб мы могли видеть тебя.
Нам приходилось несколько раз за ночь менять простыни в ее кровати, так обильно она потела. Несколько раз ее вырвало – два раза по пути к унитазу, один раз – прямо в постели.
– Я умираю, – бормотала она.
– Ты не умираешь, это обычный детокс. Ломка. Вот, выпей воды.
Она смотрела на меня снизу вверх – губы потрескались, глаза запали, под ними синяки, волосы растрепались, слиплись так, что видно седые непрокрашенные корни, пряди липли к щекам и лбу; я хотел поправить ее подушку, но она ударила меня по руке.
– Не трогай меня!
– Вот, выпей воды.
– Сам выпей.
Агрессия сменялась жалостью к себе – она начинала рыдать и просила прощения, потом еще пять минут – и она снова обвиняла нас в том, что мы специально пытаем ее: «Я знаю, вам доставляет удовольствие смотреть, как я страдаю».
На третий день ей стало лучше. Она встала и направилась в туалет.
– Дверь оставь нараспашку, – сказал я.
– Зачем? Вы уже скрутили замок.
– Я хочу быть уверен, что у тебя там нет заначки, которую я пропустил.
Она сильно похудела за эти дни – ключицы торчали, пальцы казались неестественно тонкими и длинными, пижама висела на ней, как мешок.
– Я не могу писать, если знаю, что кто-то услышит журчание.
Я сидел в кресле с карандашом и толстой книжкой под названием «1001 кроссворд».
– Прости, ничем не могу помочь, – сказал я, не отрываясь от кроссворда. – Ты можешь спеть что-нибудь, и тогда я буду слушать твое пение, а не «журчание».
Она зашла в туалет, хлопнул стульчак.
– Кстати, ты знал, что хозяева ягодных плантаций заставляли рабов петь во время сбора урожая? Так хозяин знал, что рабы не едят его ягоды. Ты не можешь одновременно петь и есть ягоды.
– Если это вызов, то я принимаю его! Сейчас принесу ягоды – и увидим!
И я услышал ее смех, ей понравилась шутка.
Шаркая тапочками по паркету, она вернулась в кровать и залезла под одеяло. Прошло минуты две, и вдруг она спросила:
– Что ты делаешь?
– Разгадываю кроссворды.
Она долго смотрела на меня, я отвлекся от страницы.
– Что?
– Ты такой красивый.
– Эмм, спасибо.
– Почему ты не любишь, когда я называю тебя красивым? Это же правда.
Я не знал, что ответить. Она продолжала:
– Ты и в детстве был красивым мальчиком, хотя и не верил в это и всегда очень злился, когда я говорила, что ты красавец.
– Все мамы считают своих детей красивыми.
– Возможно, но в моем случае все иначе. Потому что ты действительно красивый.
Я устало вздохнул и посмотрел на нее поверх кроссворда. Я не мог понять, что это с ней – очередной перепад настроения, вызванный детоксом, или просто минутка материнской нежности? Это был хороший знак, первый положительный симптом.
И все же время здесь, в этой «комнате детокса», тянулось невероятно медленно, за каждым новым движением минутной стрелки на часах я наблюдал, как Ахиллес за черепахой. И даже когда Егор приходил, чтобы сменить меня, я все равно не мог найти себе занятие. Я был измотан – физически и эмоционально – так сильно, что не мог толком ни читать, ни смотреть телевизор, ни даже играть в компьютерные игры. Спать я тоже не мог. И я разгадывал кроссворды, один за другим – начал с самых простых, потом перешел на самые сложные, те, где в клетки нужно вписывать слова вроде «сингулярность» или «клептократия».
От такой активной кроссвордной деятельности мой карандаш быстро затупился, и я отправился гулять по дому в поисках точилки или нового карандаша. Найти их оказалось не так-то просто, в ящиках стола у мамы лежали швейные принадлежности, какие-то журналы типа «Выкройки» или «Игольное ушко»; карандаши же я, наоборот, нашел в ящике под швейной машинкой. Они лежали на стопке листов, исписанных маминым почерком. Конечно, это нехорошо – копаться в чужих вещах и тем более читать черновики, но я не удержался. Тем более у меня было оправдание – я не копался в ее вещах, я просто искал карандаши, и не моя вина, что она хранит их в одном ящике со своими черновиками.
Центр тяжести
Я был сложным ребенком – я начал приносить родителям неприятности задолго до своего рождения. Когда моей будущей маме было двенадцать, – а мне, стало быть, минус двенадцать, – беззубая цыганка на ярмарке сказала ей: «Твой первый сын будет уродом».
* * *
И дальше – еще сто страниц. Мое детство, рассказ о знакомстве родителей, уход отца, история нашего с Сашей Греком «расследования», нашей попытки найти пропавшее Третье озеро, там, в Рассвете. И все это – от моего лица. Как если бы я сам рассказывал эту историю на бумаге.
Я взял черновики и пошел в мамину спальню, сел на край кровати, рядом с ней.
– Мам. Я тут нашел у тебя.
Она, щурясь, смотрела на листок, потом на меня. Облизала потрескавшиеся губы.
– Где ты взял его?
– В ящике, под швейной машинкой.
Она сморщилась, словно от мигрени.
– Хватит копаться в моих вещах…
– Я не копался, правда. Я искал карандаши. И вот нашел это. Ты пишешь про меня? – Молчит. – Почему про меня? И почему от моего лица?
Она перевернулась на другой бок, спиной ко мне.
– Не знаю. Я пыталась писать от своего лица, но все это было… скучно. Мне нужен был свежий взгляд на собственную жизнь. – Тяжелый вздох. – И тогда я вспомнила нашу старую шутку.
– Какую?
– О том, что ты был сложным ребенком – и начал приносить неприятности задолго до своего рождения. – Еще один тяжелый вздох. – И я подумала, что с этого можно начать книгу. И начала. Прости, я, наверно, должна была спросить у тебя разрешения, прежде чем… прежде чем делать тебя протагонистом. В любом случае, как видишь, ничего хорошего из этого не получилось – я снова уперлась в тупик, я не знаю, как это закончить. Как всегда.
Егор сидел в кресле и наблюдал за нами. Мы с ним переглянулись.
– Ты должна дописать его. Я хочу узнать, что будет дальше.
Она застонала и натянула одеяло на голову.
– Я не знаю, что будет дальше. Вы ведь так и не нашли Третье озеро. В этом отличие жизни от беллетристики – в жизни, как правило, нет внятной концовки. Кроме смерти.