– Тихо, тихо, не дави так. Не надо синяков, слышишь? Мы же не звери какие. Нежнее давай, во-о-от. Не наседай, и оно само пойдет.
Их голоса – там, сверху, сдавленные и напряженные, – я слышала их словно издалека, как будто голоса хирургов сквозь анестезию.
[неразборчиво]
Плохо.
Знаешь, ведь до пятнадцати лет я тянулась к большим и сильным людям – от них веяло безопасностью и покоем. Я любила больших людей, мне казалось, я могу спрятаться в их тени, они защитят меня. А потом, после этого я стала избегать их, общалась только с теми, кто был равен мне по весу, с теми, кого в случае внезапной агрессии смогу одолеть. Это дико и странно, и я сама не сразу заметила эту свою новую привычку…
Слушай, давай сделаем перерыв, а?
* * *
Когда все закончилось, они помогли мне одеться. Голоса их смягчились – они больше не были раздражены, не злились на меня и друг на друга, не рычали, не шипели. Словно превратились обратно в людей.
– Вот и машина прогрелась! Поехали кататься!
И мы поехали. Я сидела на заднем сиденье, все еще в шоке, в анабиозе. Они разговаривали – друг с другом и со мной – травили анекдоты. И самое страшное было в том, что в этом их беззаботном тоне не было никакого притворства – они действительно весело проводили время. Так весело, что я и сама чуть не поверила в то, что выдумала всю эту мерзость с возней и скользкими прикосновениями там, внизу, на заднем сиденье. Мы встретились с какими-то их друзьями, они курили, смеялись, пытались угостить меня шампанским. Рома нежно обнимал меня, спрашивал: «Что, замерзла? Иди сюда, сейчас согрею тебя» – и прижимал к себе.
Не знаю, как я реагировала, не помню, как дожила до утра и о чем думала. Помню лишь, что болела голова, словно с похмелья (хотя похмелья я тогда еще не знала).
Потом отвезли домой и проводили до двери. Дверь открыла мама, они с ней весело поговорили.
– Возвращаем ваше сокровище в целости и сохранности, – сказал Рома.
И по его тону было слышно – он и сам верит в это. Или просто так хорошо играет. Что значит «в целости и сохранности»? Его слова, его уверенность в себе – все это было так абсурдно, что в какой-то момент я и сама поверила, будто ничего страшного не произошло.
Это потом, в течение недели каждый вечер отмокая в ванной, разглядывая медленно заживающие синяки на внутренней стороне бедер, мучаясь кошмарами, снами, в которых я не могла пошевелиться, – только тогда до меня стало доходить, что это ненормально. Что он соврал, когда, возвращая меня маме, сказал, что я «в целости и сохранности», соврал в лицо.
Я не сказала родителям. Не только от стыда. Я просто знала: если расскажу – я разобью им сердце.
С Ромой и Антоном я больше не общалась: когда видела их в школьном коридоре, сворачивала в ближайшую дверь. Однажды я нацарапала на капоте этой его машины слово «насильник». Но он мне ничего не сделал – не знаю почему. Возможно, он просто не знал, что это я. Что, если я была не первая, с кем он так поступил? И если так, и были еще девочки, то почему и они тоже молчали? По той же причине, что и я?
И много лет спустя, двенадцать, если быть точной, моя подруга Ольга Самойлова из Общества помощи жертвам насилия сообщила мне, что Роман Кокорин – к тому времени успешный бизнесмен, основатель обширной сети автомоек по всей России – отбывает срок в тюрьме строгого режима. За несколько доказанных случаев сексуального насилия. Мне бы почувствовать облегчение – ведь справедливость восторжествовала, не так ли? Насильник наконец наказан, пусть и не мной. Но все было наоборот: мне стало плохо. Я чувствовала вину – перед той девушкой, за изнасилование которой его посадили (и сколько их вообще было за эти двенадцать с лишним лет – еще вопрос). Ведь если бы я еще тогда, после той новогодней ночи сразу обратилась в полицию, то я бы защитила от него всех остальных женщин, разве не так? Или я просто накручиваю себя?
– Так, выкинь немедленно весь этот мусор из головы, – сказала Ольга. – Еще не хватало, чтоб ты нервы себе трепала из-за этого выродка. Он в тюрьме, его там, скорее всего, уже опустили – это самое главное.
Она была права, я знала это, и все же еще долгое время спала, не выключая в спальне свет.
* * *
Но это будет позже, а тогда моя жизнь трещала по швам. Я забила на баскетбол, совсем ушла из команды, просто перестала ходить на тренировки. То, что раньше бодрило меня, – все эти звуки, запахи, чирканье кроссовок по паркету, – теперь вызывало приступы паники и тошноту. Родители, конечно же, заметили изменения в характере, я стала замкнутой и молчаливой, но списали все на «переходный возраст» и «несчастную любовь».
Я несколько раз была в шаге от того, чтобы во всем признаться, рассказать маме о том, что произошло, но так и не смогла заставить себя произнести ни слова – стыд оказался сильнее.
С папсом же все было еще хуже – наши отношения стремительно портились, он меня аж бесил, я прям рычала на него, кричать хотелось: «Как ты мог допустить это? Почему не защитил меня? Ты же обещал, обещал, что никогда не дашь меня в обиду! Но они обидели меня. Обидели, папа. А тебя там не было». Я знала, что это нелепо и что нельзя обвинять его в том, о чем он даже не подозревает, и все же эта обида и злость долго копились во мне и не находили выхода.
Кокорина и его друга (соучастника) с той новогодней ночи я видела один-два раза – и то издалека. Он меня заметил и, кажется, даже хотел подойти, но, видимо, по взгляду понял: еще чуть-чуть, и я перегрызу ему горло. Потом, спустя месяц, в феврале, они оба укатили в Грецию – тренироваться вместе с молодежной командой «Панатинайкоса». А я, мне как-то даже полегчало, когда узнала, – ведь, значит, я могу больше не бояться наткнуться на одного из них в школе. Все синяки на запястьях и на внутренней стороне бедер к тому времени уже прошли, и между ног ничего не болело. Значит, все в прошлом, думала я. Я справилась.
Но нет. Настоящая борьба была впереди. У меня начались проблемы со временем. Точнее, с ощущением времени. Я стала замечать, что иногда просто не помню, что делала последние два часа, я словно отключалась. Например, возвращалась домой, заходила в комнату, бросала рюкзак на пол, садилась на стул, чтобы снять носки, потом – белое пятно, и вдруг – голос мамы: «Доча! Ты слышишь? Я тебя уже час зову!» И я смотрю на часы на стене и вижу, что прошло уже полтора часа с тех пор, как я села на стул, чтобы снять носки, – но носки все еще на мне, и, судя по всему, все эти полтора часа я просидела, упершись взглядом в стену, неподвижная, как гипсовая статуя.
Я начала, прости-господи, вести дневник – нет, знаешь, не тот, в котором не в меру впечатлительные школьницы пишут о своих высоких чувствах и переживаниях (о них, о чувствах, я даже думать не хотела; они так сильно пугали меня, что я старалась затолкать их поглубже в подсознание), нет, в своем дневнике я записывала исключительно свои действия, чтобы таким образом вернуть контроль над временем – чтобы точно знать, что я делаю.