– Да брось, на нем плесень, он уже пропал.
Дед отрезал маленький квадратик сыра и быстрым шагом направился в сторону подвала. Сапоги его громко стучали по паркету. Он на ходу пытался зарядить пусковой механизм мышеловки, но старые пальцы не слушались.
– Давай я помогу, – сказал я, протягивая руку.
– Не надо, – проворчал он, оттолкнув меня.
Дед всегда становился груб, когда слышал жалость в моем голосе – тело все чаще подводило его: простейшие манипуляции вроде открывания дверей или нарезания хлеба теперь вызывали трудности, он раздражался, если не мог попасть ключом в замочную скважину, и, конечно, отчаянно храбрился, не желая признавать свою слабость. Я любил его за это еще сильнее – его отчаянная мужественность меня восхищала.
Он зашел в подвал, локтем поднял рычаг выключателя и стал спускаться вниз по лестнице, даже не дождавшись, пока нагреются и вспыхнут лабораторные фонари. Он оступился – и упал в темноту; раздался грохот – и звонкий щелчок. Когда свет наконец зажегся – я увидел его: он лежал на боку, согнувшись в странной позе – как марионетка, запутавшаяся в собственных нитях.
– Дедушка! – Я кинулся к нему и сам чуть не споткнулся. – Деда, ты в порядке?
Мышеловка защелкнулась на его указательном пальце. Ноготь посинел.
– В порядке, – сказал он, повернув ко мне голову, и добавил после длинной паузы: – Только ослеп немного.
* * *
Он боялся старости – или скорее бессилия, связанного с нею. Потомственный военный, он считал слабость главным и единственным смертным грехом, поэтому не позволял никому из домочадцев за собой ухаживать. Он стал раздражителен и даже агрессивен. В первый раз услышав сочувственные нотки в голосе мамы, он схватил со стола первое, что попалось под руку, – шариковую ручку и швырнул в нее, точнее, в ту зону, откуда доносился голос (артиллерист со стажем, он умел стрелять вслепую).
Дом превратился для деда в поле боя. Он не хотел признавать свою слабость и каждое предложение помощи расценивал как нарушение границ, интервенцию. В итоге через неделю домочадцы стали просто избегать его. Он слышал, как на кухне шепчутся, словно присяжные, обсуждающие его будущее, и, открывая дверь своей фотолаборатории, кричал им: «Не дождетесь!»
Иногда к нему спускалась бабушка.
– Может, хватит уже дурака валять? Чего ты, как маленький? – Она знала, как с ним надо разговаривать. – Пойдем спать.
Он упрямо молчал.
– Я не ради тебя стараюсь, а ради себя. Я не могу уснуть без твоего храпа.
Дед вполне понимал, что ведет себя неприемлемо, что поведением своим отравляет жизнь окружающим. Но он не мог остановиться. Он был загнан в угол собственными принципами – и собственным упрямством.
Ночью он крался вдоль стен, находил спальню, хватался за холодную латунную ручку – замирал на мгновение и тихо открывал. Она спала, он слушал ее дыхание.
* * *
Он не хотел ни с кем говорить, и только мне и бабушке было позволено спускаться в его личную темноту. Я приносил ему обед, иногда читал книги и газеты, но чаще всего я перебирал фотографии и описывал их для него. Он слушал внимательно.
– Да, я помню этот момент. Положи в левый ящик.
Когда я уходил, он кричал вслед:
– Выключи свет.
Я поднимался по ступенькам, оборачивался и видел его фигуру в кресле, подсвеченную тусклым, искусственным сиянием лабораторных фонарей. Я опускал рычаг выключателя – фонари медленно тухли, фигура исчезала – и мне казалось, что если я сейчас опять включу свет, то увижу лишь пустое кресло. Я тянулся к рычагу, но не решался – мне было страшно.
А вечером, проходя мимо двери, ведущей в подвал, я слышал шорохи из темноты – и я не мог поверить в то, что эти шорохи – все, что осталось от него.
* * *
Он сидел в своем подвале окруженный фотографиями и аппаратурой. В темноте ему становилось легче – внешний мир не тревожил его.
Он открывал и раскручивал старые пленки, тщетно пытаясь на ощупь определить, почувствовать изображения. Он разбирал фотоаппараты – «Зенит», «Зоркий», «ФЭД-2» – чистил детали и возвращал на свои места.
Ему нравилось слушать звук затвора, шорох вынимаемой пленки и гул лабораторных фонарей.
Каждый день я помогал ему перебирать снимки. Я брал фотографию, описывал ее (наверно, именно тогда я осознал, как это важно, уметь подбирать наиболее точные слова).
– Большая, темная ладонь, тыльная сторона. Она демонстрирует свои кольца.
– Она? – спросил дед.
– Да, это женщина. Длинные, накрашенные ногти, она положила ладонь на деревянный стол, чтобы дать тебе ее сфотографировать. Она как бы позирует, ее ладонь. Я думаю, она была польщена, когда ты попросил разрешения сфотографировать ее руку. И еще кольца, их много.
– Молодец. – Дед улыбнулся. – Ты быстро схватываешь. Положи в третью коробку.
Я выполнял просьбу и брал следующий снимок. На самом деле никакого смысла в их сортировке не было – как ни старался, я не мог понять, какими принципами руководствуется дедушка, распределяя снимки по коробкам.
В какой-то момент все это стало ужасно тяготить меня. Я продолжал приходить к нему каждый день, но уже скорее из чувства долга. Меня уже тошнило от снимков с изображениями рук.
Вот тут-то и случилось невероятное: я извлек из стопки очередное фото, стал разглядывать его, и вдруг меня словно облили холодной газировкой. Рука на снимке опиралась на трость, один палец – средний – отсутствовал.
Я сразу узнал ее – это был Косарь. Его рука!
Я описывал фотографию и при этом внимательно следил за реакцией дедушки. Знает ли он Косаря? Были ли они друзьями или дедушка просто однажды сфотографировал четырехпалую руку незнакомца?
– Да. Это отличный снимок. Положи в третий ящик. Давай следующую.
Но я не шевелился, снимок не отпускал меня.
– Деда.
– Да?
– Я хотел спросить: а ты знаешь человека, которому, ну, принадлежит… ну, то есть хозяина этой руки, которая без пальца?
Он повел головой, повернулся ко мне по привычке, словно хотел заглянуть в глаза:
– Почему ты спрашиваешь?
– Ну, просто, мне кажется, я знаю его. Он живет у нас в Рассвете, недалеко от четвертого пруда.
Дед улыбнулся и заерзал в кресле.
– Вот это да! – сказал он. – Должен сказать, я впечатлен. Такая внимательность. Из тебя выйдет прекрасный сыщик. Или художник.
Я был польщен, даже покраснел. И все же я не это хотел услышать.
– Так ты знаком с ним? – спросил я.
Он пожал плечами:
– Ну «знаком» – понятие растяжимое. В маленьком поселке все друг с другом знакомы. В той или иной степени. Мы ведь жили в Рассвете до того, как переехали сюда.