Работа оставалась для него отдушиной, анклавом здравого смысла, он каждый день для моциона пешком ходил в университет – девять километров туда и обратно, – читал лекции о литературе позднего Возрождения и продолжал убеждать – себя и окружающих, – что просвещение – единственное эффективное средство против невежества и одичания и что в борьбе с варварами ни в коем случае нельзя опускаться до их уровня.
Главное – не потерять лицо. Или, как писал Стендаль: «Сохранить свое «я» святым и чистым».
Однажды вечером его избили. Прямо на улице. Было уже темно, и на Рохштрассе его подстерегли. Пятеро, в капюшонах, на лицах платки – словно грабители из вестерна. Сами длинные и тощие, совсем еще молодые. Он не видел их лиц, но когда один из них закричал: «Все, пацаны, валим!» – Бертольд узнал голос – это были его студенты. В тот день, за два часа до избиения он читал лекцию о Сервантесе в аудитории 314, во втором корпусе, отвлекся, пустился в размышления и как бы между делом назвал национал-социалистов «шпаной».
Избили его, впрочем, несильно, «почти без переломов»; пинали осторожно; демонстративно сдернули с него очки и растоптали на брусчатке; как будто не убить хотели, а просто проучить – знай, мол, свое место, очкарик.
Через неделю он вернулся в университет – на глазу повязка, левая рука в гипсе – и вызвал одного из студентов (того, чей голос узнал на Рохштрассе) к себе в кабинет, «поговорить по душам». Студент не просто ничего не отрицал, – напротив! – он гордился своим участием в избиении и попросту рассмеялся, когда отец заговорил об отчислении.
Так началось тяжелое и болезненное разбирательство. Никаких доказательств у отца не было, только слова и воспоминания. Но хуже всего было другое – дисциплинарная комиссия встала на сторону студентов, членов национал-социалистической партии. Эти недомерки стояли там, в зале заседаний, смотрели на отца и ухмылялись, пока декан зачитывал заявление и вердикт.
В тот день его вера в просвещение пошатнулась и окончательно угасла в мае тридцать четвертого, когда на площади Оперы запылали костры из книг. Он вернулся домой и долго сидел в кабинете в полной тишине. Затем раздался грохот – стул полетел в стену. А вслед за ним – стакан. Потом еще один. И еще.
Отряды штурмовиков, как стаи диких животных, ночами заполняли опустевшие улицы – они были другие, совсем не люди, какие-то странные, чуждые существа, их голоса звучали глухо и плоско, и даже тени их как-то неприятно гнулись и вытягивались, как кляксы, при свете уличных фонарей. Отец ловил себя на мысли, что боится их, и вечерами, возвращаясь домой, нес в рукаве стальную трубу и, завидев издалека толпу людей, сворачивал в переулок. Однажды они все же настигли его, окружили, взяли в кольцо – так, словно ждали, что он побежит, попытается вырваться, – словно надеялись, что попытается.
– Ты кто такой? – спросил вожак, совсем молодой, лицо какое-то неестественное, восковое – ни одной морщины; улыбается – ямочки на щеках; глаза желтые. – Чего шляешься?
Отец ответил что-то – невнятно и очень многословно. Что это было – это его голос? Неужели это он говорил? Такой жалкий, дрожащий. Он словно извинялся, что идет по улице, что занимает место в мире. Желтоглазый вожак внимательно разглядывал его лицо и нос – искал «жидовские черты». Лицо вполне арийское, нос прямой, и его отпустили, волчья стая просто расступилась, подчиняясь приказу вожака, и отец пошел дальше по улице, опустив голову. Его характер, его боевой настрой совсем истончился, стерся – он понял это, почувствовал, когда услышал извиняющиеся интонации в своем голосе. Как унизительно и мерзко – оправдываться перед бандитами.
Он шел и повторял, как заклинание: «Сохранить свое «я» святым и чистым, сохранить свое «я» святым и чистым». Но сам уже не верил, что это возможно – слишком душно вокруг, слишком темно, слишком дико.
Это моя страна. Это моя страна. Это моя страна? Моя ли это страна?
И летом тридцать четвертого он впервые заикнулся об эмиграции в беседе с Микаэлем.
– На твоем месте я бы не рыпался, – ответил Штрассер.
– Пардон, что?
– Пока ты здесь, в этом доме, служишь своей стране, тебя не тронут, я могу защитить тебя. Но если ты попытаешься уехать, это может быть воспринято в очень негативном ключе.
Штрассер изменился: если раньше, обсуждая очередные погромы штурмовиков, он выглядел смущенным и как-то пытался найти объяснение их жестокости («почему я должен отвечать за чужие ошибки? Я что, сторож им всем?»), то теперь в его голосе появились новые ноты – он больше не сомневался в своей правоте. И речь его казалась неживой, он словно бы не говорил, а зачитывал – вердикт или документ.
– Что значит «может быть воспринято в негативном ключе?»
Штрассер вздохнул.
– Берт, ты мне как брат. И вы, ребята, моя семья, поэтому я буду с вами откровенен. Мы живем в сложное время, в очень важное время и опасное время. Мы окружены врагами, враги везде, но самые опасные враги – это внутренние враги. Те, которые своей трусостью и сомнениями подрывают великие идеи нашего народа. И нашего национального лидера. И чтобы противостоять врагу, мы должны сплотиться вокруг лидера. Только так, сплотившись вокруг лидера, мы сможем победить. – Лицо Штрассера покрылось пятнами, он выставил вперед руку. – Видишь руку? Если пальцы растопырены, ее легко заломить, сломать, но если ты сожмешь ее в кулак – она становится оружием!
– Кажется, кто-то перебрал, – сказала Ольга и повернулась к Бертольду: – Не наливай ему больше.
– Твои шутки здесь неуместны! – Штрассер вскочил с кресла. – Речь идет о госбезопасности, о будущем нации! Нации, слышишь?! – Он медленно сел и потер глаза ладонями. – Я действительно немного перебрал. Я просто хочу сказать, что ваша попытка покинуть страну может быть воспринята очень негативно. Ну, вы понимаете.
Бертольд и Ольга переглянулись.
– Нет, Мик, мы не понимаем. О чем ты?
– Ты женат на русской, Берт, и что еще хуже – в тебе есть еврейская кровь. Прости, Ольга, я люблю тебя, но мы живем в сложное время, и…
Бертольд поставил стакан на край стола.
– Меня в чем-то подозревают?
– Нет-нет, что ты. Ты чист. Но проверки все равно идут, я убрал ваши имена из списков, вы в безопасности. Я обо всем позаботился, мы же семья. Но, – пауза, – вы в безопасности только до тех пор, пока сидите тихо. Если вы попытаетесь уехать, это могут расценить… – Он пожал плечами.
– Расценить как?
– Скажем так, если вы попытаетесь уехать, я не смогу защитить вас.
* * *
– «Не смогу защитить вас»? Что это, черт возьми, значит? – Ольга старалась не кричать, но Андреас слышал дрожащий голос матери сквозь стену, лежа в постели, в своей комнате. – И еще: что это за херня про «сплотиться вокруг лидера»? Почему все вокруг повторяют это, как заклинание? А его речь, Берт, ты слышал, как он говорит?
– Не кричи.
– Нет, ну, ты слышал?