Минуты две Бертольд сидел неподвижно, упершись ладонями в стол, словно боролся с внутренней качкой, лицо его горело. Из ступора его вывел подошедший друг, Микаэль Штрассер. «Проклятый гололед, – ворчал он, усаживаясь на тот самый стул, где только что сидела Ольга, – я два раза чуть не упал. Куда смотрят коммунальные службы. Ты уже заказал что-то?»
Бертольд вскочил и выбежал на улицу. Шел 1922 год – инфляция, рецессия, Германия в разрухе, – снег никто не убирает, огромные сугробы, уйти по ним далеко за это время она не могла. Бертольд искал глазами красный шарф. Улица – точнее, перекресток – расходилась на четыре стороны. Он наугад выбрал направление, побежал и почти тут же – какое везение! – увидел красный шарф. Тот самый. Он догнал ее и окликнул – и они гуляли весь вечер, обсуждали Дон Кихота и вспоминали неловкую ситуацию в ресторане. И смеялись.
* * *
Они начали встречаться.
Но тут была одна проблема: Ольга жила и училась в Лейпциге, Бертольд – преподавал в Берлине.
187 километров, 3 часа 22 минуты на поезде.
Каждую пятницу он заканчивал лекцию, заполнял формуляры и – со всех ног мчался на Лертский вокзал, где в 12:45 садился на поезд до Лейпцига. Тот самый, на котором мы едем сейчас
[13].
Они вместе проводили выходные – и Бертольд ехал обратно в Берлин. Но их общение не ограничивалось пятницей-субботой-воскресеньем – они писали письма. Друг Бертольда, Микаэль, почти каждый день ездил в Лейпциг по делам, – влюбленные использовали его для передачи своих посланий. В своей переписке они называли его «наш почтовый голубь» (она засмеялась), но Микаэль, конечно, не знал об этом прозвище. Если б узнал – перестал бы помогать им. Он был ужасно обидчив: обижался даже тогда, когда люди вовсе не пытались над ним шутить. Он был очень, мммм, упитан, и страшно обижался даже на самые безобидные намеки на лишний вес.
(Она замолчала и отвернулась к окну, минуты две смотрела на пролетающие мимо деревья-дома-машины, потом продолжила рассказ.)
Так вот, каждую пятницу Бертольд заканчивал свою лекцию о «Дон Кихоте» и со всех ног бежал на вокзал, точнее, ехал, конечно, – ловил такси и обещал водителю двойную плату за «поездку с ветерком». Стоимость проезда в то время, к слову, доходила уже до нескольких миллионов марок – деньги стремительно теряли ценность; буквально и фигурально.
«И это было даже хорошо, – вспоминал Бертольд, – сперва мы все с ужасом наблюдали за тем, как марка падает в цене по отношению к доллару; затем, когда она пробила барьер в миллион – нам стало наплевать. И это было откровение – мы поняли, что будущего нет, а значит, можно со спокойной душой жить здесь и сейчас. Да-да, это звучит дико, но что ты хочешь? Когда все твои сбережения за неделю превращаются в резаную бумагу, у тебя два варианта: покончить с собой или жить на всю катушку. Мы выбрали второе – и были счастливы. Жаль, что недолго».
По пятницам в Лейпциг с Лертского вокзала отправлялись только два рейса – первый в 12:45, второй – в 21:45. И ждать второго значило потерять целый день. А этого он не мог допустить.
И постепенно этот рейс – 12:45 – стал занимать в его жизни одно из самых важных мест.
Он даже письма к ней подписывал именно так – «1245». Это значило: «С нетерпением жду встречи с тобой».
Уже через год они поженились, у них родился сын. Его назвали «Андреас» – ироническая отсылка к одному из героев пьесы «Барабаны в ночи».
Сам Андреас свое детство называл «щелью слабого света между двумя идеально черными вечностями» – имея в виду мировые войны, конечно же, – оно пришлось на 1924–1929 годы, эпоху Штраземана, последний тихий и спокойный период в жизни страны – до того, как.
Андреас признавался, что плохо помнит тот период. Или, возможно, просто не хотел говорить о нем.
Ему было семь, когда в 1930 году национал-социалисты стали второй по численности партией в парламенте. Но даже тогда никто из окружения Брехтов не воспринимал Гитлера всерьез. И Бертольд и Ольга всегда говорили о нем с пренебрежением, для них он был просто очередным чиновником-птеродактилем, немного сумасшедшим, не шибко умным – ну, в самом деле, это ведь несерьезно, войнобесие и популизм, никто не пойдет за ним; люди ведь не настолько глупы.
Но оказалось – настолько.
В тридцать третьем Гитлер стал рейхсканцлером и сразу взялся за дело: в первые сорок восемь часов были закрыты все газеты, оппозиционно настроенные к нацистам. Через неделю отряды штурмовиков уже устраивали налеты на радиостанции.
Андреас помнил напряженное молчание в доме, тревогу и новые слова, значения которых он тогда еще не знал: «милитаризм», «беспредел», «антисемитизм», «паразиты», «чума», «конвенция».
Дядя Микаэль приходил в гости, и они с отцом обсуждали последние новости – и даже тут отец не хотел верить в происходящее, но когда в ноябре тридцать третьего Германия вышла из Лиги Наций, отец по-настоящему забеспокоился, беседуя с другом, он как-то нервно посмеивался и без конца повторял, что «ситуация выглядит нездоровой».
– Вполне обычная ситуация, – отвечал Микаэль. Он развалился в кресле, расстегнул верхнюю пуговицу кителя, вытянул ноги. В руке стакан с чем-нибудь крепким, на лице – легкое раздражение. – Не надо слушать всех этих евреев-истеричек. Это обычная политическая борьба, и они в ней проигрывают, вот и строят из себя жертв. Все идет по плану. – Он осушил стакан и поморщился. – Они постоянно ноют, как же это достало. С чего они вдруг решили, что у них есть какие-то особые права? Ты вот говоришь о погромах на радиостанциях, ну, хорошо, тут наши ребята чуть перегнули палку, но при этом, заметь, все крупные еврейские газеты и издательства работают.
Бертольд, конечно, чувствовал, что надвигается беда, но не хотел верить. «Нет, этого не может быть», – повторял он.
– Ну конечно, не может! – говорил Штрассер. – Перестань слушать эти еврейские бредни. Обычная информационная война.
Знаете, когда я рассказываю эту историю, люди задают вопрос: «Почему они не сбежали из Германии после этого? На улицах кричат «смерть евреям!», неужели непонятно, к чему все идет?»
И я отвечаю: «В том-то и дело, что нет!» Каждое новое известие об очередной дикости воспринималось как последний предел. Казалось, что уж теперь-то хуже точно не будет. Казалось, что можно пережить и это, что абсурд вот-вот закончится, и люди одумаются. Ольга пыталась говорить об эмиграции – куда угодно, в СССР, в Испанию, в Аргентину. Но Бертольд лишь ворчал в ответ: «Это моя страна, с какой стати я должен уезжать? Уехать – значит отдать им мою страну, оставить ее. Я не могу так, – повышал голос, тряс пальцем в воздухе. – Что же это будет, если все приличные люди уедут? Эти варвары тогда решат, что они правы, что они победили. Так, что ли?»