Книга Енисей, отпусти!, страница 92. Автор книги Михаил Тарковский

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Енисей, отпусти!»

Cтраница 92

И вроде сошелся после с другой женщиной, да так… уже без особой надежды на крепкое и дружное житье… А душа требует шири, объему, и неспроста песня так много значит для Ильи, ведь сердце, чуткое к песне, и о земле ведает главное. И ведение это так обнажает душу, так отнимает у материального, что навсегда лишает чувства опасности, пощады к себе, и эта рвущаяся вовне душа в какой-то момент не в силах уберечь защитную свою кожурку… Таким и полетней, и провальней, и труднее всех. Вспомним певца из Турочака Василия Вялкова, погибшего в вертолетной аварии.

А Илью сбросил необъезжанный конь.

Рассказ о брате вроде бы вступительный, и думаешь, что Илья просто первый из череды героев, а потом оказывается, что его история и есть одна из главных: потеря Ваней старшего брата. Илья был мальчику ближе ближнего: родители жили на отшибе, отец служил лесником на удинском кордоне. И их с сестренкой отдали в семью Ильи, в село, где была школа.

Отец такой же и трудовой, и трудный. То упрямый, то черствый, то загульный. Неизбывный узел боли для матери. И маленький Ваня, как на юру, меж ними. У матери забота ближняя: от надсады, простуды защитить, накормить-обогреть, от стыди жизненной оберечь. А у бати – втянуть в мужицкое, трудовое, помошницкое… И мальчонка в вечном разлете меж матерью и отцом. А так охота с батей за жердями для заплота поехать. А мама не пускает… А тут как раз сретенская оттепель долгожданная, первая, та, что после морозов, как велия милость.

«Среди череды морошных, метельных дней, когда небо было занавешено серым, брюхато провисшим к земле, тоскливым рядном мглы, когда визжала ставнями и, обламывая ледяные когти, скребла снежный куржак на окошках одичалая, косматая пурга, а потом, бесприютная нежить, обратившись в малого ребенчишка, сиротливо гнусавила в печной трубе, из жалости просилась в избяное тепло, когда деревня устала от ветров и морозов, – милостью Божией тихо опустилась с небес на исхлестанную, настрадавшуюся землю первая оттепель после крещенской стужи; опустилась, приластилась к земле влажно-теплыми, пахнущими хвойной прелью и парным молоком, мягкими ладошками».

Как знакома эта брюхатость туч, похожих на косяк рыхлых каких-то рыбин! И то, что в оттепель размораживаются запахи, будто копясь, чтоб обрушиться на чуткую душу.

Мать сдается, и мальчишка отправляется. В пимах, напяленных на валенки – можно представить, насколько ему неуклюже! (Пимами в Восточной Сибири называют камусную обувь, навроде сапожек с матерчатыми голяшками. По сути, это обрезанные бокаря или торбоса. Их не надо путать с валенками-пимами, описанными Шукшиным, там другая история.)

Трясется лошаденка, свистит ветерок в сбруе, свистит полоз по насту… Талый снег уже подстыл на ветру – зима-то не отпускает… И вот то степь, то околочки леса… Березнячок, «там и сям желтеющий соснами, и копотно чернеющий кряжистыми лиственницами»… «Копотно» – очень по-байбородински сказано, да и листвяги у него всегда черные, контрастные, силуэтные, подчеркивающие голыми ветвями предвечный небесный свет…

И еще герои Байбородина поют. Поют песни, которые надо знать и любить. Тогда они сработают на обоюдную работу писателя и читателя. Тут как на неводе: писатель заметывает, а читатель до поры на берегу стоит с бережником, а как тот заметался, ткнулся в берег – тащить уже вдвоем надо… Русская проза тем сильна, что требует участия, читательской подмоги, совместного созидания, которое и тяжело поначалу, но зато так тебя переделает, что к концу в ноги поклонишься за трудовое это перерожденье. Это та же стройка. Тот же сруб. Художнику «в одново», без подмоги и не закатить бревно на самую высь – только вдвоем. Потому и славно, когда читатель участвует встречно, как и сейчас, и с той же любовью, что и автор, пропевает частушки, протягивает, прошептывает, прогоняет через себя жилы песен, как нити санного следа, как струи поземки… А без читательского участия они так и останутся отпечатанными куплетами.

Песня – она как живая вода, все заскорузлые части жизни омывает и воедино собирает… Или сказать наоборот: как связывающее раствор вещество, как гранитный отсев, – самый лучший для связки бетона. А стройка не кончается… И дорога тоже. Если она к свету…

Вот так и отец пел по дороге. Несмотря на все заскорузлости в отношениях с сыном… «Вытягивал песню по всему санному пути», и в этой песни среди степной дороги столько дорогого открывалось. Столько погруженного бессловно в самую глубь, в кости, в кровь, льющуюся то в эту землю, то в жилы потомков… Так тщится душа выразить невыразимое, невозможное, и так передается эта тщета песней – старинной ямщицкой, пушкинской дорожной, казачьей прощальной – песни, как знака сокровенного, пожизненного, родного…

Сколько таких Вань, Ген, Степ, пробираясь по сибирским дорогам на коне ли, на тракторе, КамАЗе, снегоходе, выискивая долгожданный огонек, напевали час за часом знакомый напев! В душе ли, в голос… И песня, даже будучи для кого-то отвлеченно-музыкальной и картинной, наполняясь жизненным, личным, открывалась в главной уже полноте, сливаясь с душой навеки…

Ванюшке чудилось, что песня сама «навевается из степи», что напевает ее «тихий ветер». Он видел «замершее отцовское лицо», «слезы, поблескивающие в глазницах, – вышибленные встречным ветром», и понимал, что поет ее все же отец». И вдруг «так ему стало жалко отца», что «проступили слезы»… Но «жалость не мучила», и внутри Ванюшки «что-то легчало, будто распахивался тугой ворот…». «И ветерок, казалось, протекал и сквозь него».

Так же пела мать, когда собирали голубицу.

На сбор голубицы особое внимание обрати, чуткий читатель! Она и вправду хороша, эта ягода редколесий, осенняя надежа соболя… «На загляденье крепкая, хрушкая, с нежно-сизоватом налетом на бочках, сквозь который до самой глуби призрачно высвечивает голубизна». И сопки в синем мареве… И усталость уже морит ребятишек. И «говорок материн иссякает, тает голубоватым дымком, а уж вместо говорка березовой листвой шелестит песня…» А вот и ночь скоро опустится.

И вот она опустилась… Эта сибирская ночь, полная могучего дыхания пространства и тайны людей, близких и далеких… «Печально шумели в ночном ясном небе вершины древних сосен и лиственей; изредка в хребте лаяли полуночные гураны, стыло и отчужденно Млечный Путь, – гусиная тропа, по которой уплывали ребячьи ангельские души»… Так чувствовала это небо мама.

Поход за жердями чуть не обернулся гибелью для отца и сына, оттепель отыгралась пургой и путники сбились с дороги, совсем как в той песне.

Многое пережил Иван. Глядел, сдерживая ком, на мать, доживающую последние дни у сестры, вернувшись в село детства, стоял напротив своего дома, давно заселенного другими людьми… И вот уже и нет родителей, и дочка подросла, и общаясь с ней, приближаясь к ней и открывая ее взрослеющую душу, он вдруг начинает переживать, что в детстве не было у него близости с отцом… И как задувает в степи ветер, как завязывается у горизонта млечный морочок поземки, так и начинает прокладываться в душе сквозная родовая дорога, полная горечи, вопросов, надежды.

И его собственная душа все сильнее кажется ему слабой, чересчур отворенной для чужих воль, заезжим двором, куда заходят-заглядывают разные люди и где добро силится одолеть зло, да силенок не достает. И хотя в этой гостевой избе чужая душа не находит себе «улежистого места», но зато какое «крылистое чувство легкости» он испытывает, примерив это чужое, привнесенное, то, за что можно не отвечать. А дальше встает вопрос, а какая она вообще, его душа, какой была изначально и какой стала, чем заполнилась… И кажется Ивану, что больше в ней все-таки жалостливого, материнского, смиренного, чем жесткого, силового, нравного, отцова.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация