Чтобы стал понятен произошедший далее разговор, сделаю небольшой отвилок от повествования. Готовясь к северной эпопее, я недорого купил в городе на лодочной станции старый мотор. И гордился бы своей проворотливостью, если бы по приезде не оказалось, что здесь техника у всех новейшая – серые оковалистые и жукообразные моторы висели на каждой лодке… «Вихришка» же попытался барахлить, и я имел неосторожность оброниться, что раз такое дело, то весной, видимо, придется технику менять, на что бодряк-сосед по лодочному стойлу сказал: «Да, конечно, тебе, Серега, путний мотор надо. А то как-то неудобно. Ты же педагог, а не хрен собачачий». Прозвучало это грубовато – и само по себе, и ввиду моих последних собачьих беспокойств, но я пустил шутку мимо ушей – настолько насобачился не подавать виду.
В деревне слово распространяется, как электричество в мокрой среде. Мой гость, которого еще и звали Эдик, зашел, сел на гостевую лавку у дверей и, оглядев мое жилье, задал несколько вступительных вопросов. Чем безмятежнее такие вопросы и чем отвлеченней блуждает взгляд по стенам и книжным полкам, тем я больше нервничаю, гадая, что же на меня в этот раз обрушат? А гость тянет, чтоб домучить и, обессиленного, сразить в свою пользу.
Картавил Эдик очень сильно и раскатисто. Представьте, что небный язычок моего гостя на букве «р» работает, как язык небольшого рычащего колокола. Каждый шарик, каждый зубчик его рыка звучит крайне сочно и зычно, отчетливо и жирно: «жир-р-рная обор-р-ротняя стер-р-лядка», «р-р-работал в пор-р-рту разгр-р-ружал вер-ртаки», «попер-р-рла кр-р-расная р-р-рыба», «нажр-р-ался бр-р-ажки и пр-р-о-овалился в Ер-р-ошкин Р-р-ру́чей», «пр-риобр-рету подер-р-ржанный мотор-р-р р-русского пр-р-роизводства». Далее даю речь гостя в обычной транскрипции.
– Я, Сергей, слыхал, что ты «вихря» продаешь? – сказал Эдик с мужественным холодком, сразу обозначая, что передо мной серьезный человек, а не какой-нибудь бичуганишко.
– Кто это тебе сказал?
– Да ла-а-а-адно… – протянул он с прищуром. – Мне-то можешь не рассказывать… Вся деревня знает.
– Какая деревня?
– Такая. Короче, я знаю, что продаешь. И если че – возьму.
– Да ничего я не продаю, мне еще ездить осень. А тебе куда на зиму-то?
– Мне край двигатель нужен. Для дела одного. Но это никого не касается. И… – Он поднес указательный палец к губам. – Короче, ты понял. А так – деньги сразу. Прямо в этот же день.
– Да ничего я не собираюсь продавать.
– В общем, думай, Серьга. – Он отвернулся и задумчиво постучал пальцами по лавке. – Только некрасиво выходит. Тебе помочь хотят, а ты не ценишь. – И добавил грозно: – Потом поздно будет! Здесь у тебя никто не возьмет «дрова» эти. Все на новые пересели.
– На новые дрова, в смысле? – сострил я.
– Ладно, не умничай. – Эдик и так еле сдерживал улыбку, с которой рвалась наружу его простодушная сущность, и на мой выпад расплылся до ушей.
– Ладно, – сказал я, чтобы отвязаться, – если надумаю, скажу.
Он держал линию солидно и в ключе, и я все ждал, когда наконец проявится его настоящее нутро. Однако после улыбки, стравившей давление его бесхитростных сил, он снова принял фасон, пожал плечами, мол, и не сомневался, да только не понимает, зачем надо было так кобениться.
– Думай. Это в твоих интересах. Да мне и не престиж тебя уговаривать. Грю, деньги в тот же день. Все: мотор – деньги. – Он сделал пальцем распределяющий жест: одно – туда, другое – сюда.
– Добро.
Он сменил тональность:
– Я все хотел спросить, у тя почитать че есть? А то иногда так па-чи-тать охота. Книгу. – И он увесисто подержал это слово в руке.
Продолжаю в воскресенье. Не перестаю удивляться: я хоть и новенький, но меня грузят нарядами безо всякой скидки на мою возможную неумелость.
В субботу четыре урока, и я пришел пораньше. Едва пообедал и прилег с «Чудиками» Шукшина, словно по заказу, пришел Эдик. Принес книгу, которую, видимо, не прочитал, но брал для повода, и спросил про мотор – по-рабочему дежурно и даже показательно-ответственно.
Едва ушел, позвонила Снежана: «Сергей Иванович, полдеревни отзвонила, у кого жрачка, у кого болячка… У вас лодка-то, знаю, на ходу? У меня плаш-кот обсох с продуктами в Налимном, двадцать кило́метров. Его обычно Щепоткин привозит, а у него зубы прихватило, он в город к зубнику уехал… Ну что, поможете? Продукты на зиму… А то я вся на нервах извелась, Дудин звонил, орет как ненормальный, вода падат, он обсох уж, поди. Выручите, пожалу-ста!» – «Ста» она произнесла отдельно и очень громко. «Плашкоут» она произнесла как «плашкот», и я не сразу сообразил, о чем речь. «Ну, понял, выручу, – говорю, – а как его тащить-то? Кота-то этого продуктового?». – «Ну, ха-ха, – шутка про кота насмешила, – слава богу, у меня хоть отлегло… Смотрите, Щепоткин его как-то за середку берет и ташшит. Хорошо, тепло, не померзнут банки». Едва я переварил картину, как Снежана ответственно откашлялась и сказала другим, доверительным, голосом, будто я уже прошел первое испытание и допущен до второго: «Там еще поросята, народ извелся, ждет. Они в трюме с города. Вы их вытащите на солнышко… Ну все, поезжайте тогда сразу. Веревку только возьмите. Я бензин компенсирую». – «Да не надо ничего. Есть бензин».
Сюда ходит с города коммерсант Дудин, у которого по поселкам магазины. Доходит до устья Верхней, бросает плашкоут и «пустым корпусом» идет на сложную порожистую Верхнюю, которую все боятся. В это время Щепоткин тащит плашкоут к нам через Налимный, где вроде заимки и всего трое жителей. Потом Дудин на пустом пароходе забегает за выручкой и забирает плашкоут.
Я поехал в Налимный – это вверх по течению по правой стороне. Там стоит этот самый плашкоут, баржонка с кубриком. Продукты на месте, капуста в мешках, поросята в ящиках. Ящики со щелями меж реек. В кубрике воздух тяжкий. Капусту и поросят я вытащил на палубу.
Нос у плашкоута обсох. И вот задачка: спихнуть его с галечного берега и умудриться на него вскарабкаться, потому что нос высоченный. Лодку я сразу привязал к борту, а сам корячусь с берега вагой. Не думал, что пойдет, но вага – сила. Я видел, как старовер спихивал вагой тридцатитонный «сандакче́сский экспресс».
Нос плашкоута подавался тяжко, с подводным шелестом, хрустом железа о гальку. Едва он освободился, как стало наваливать течением корму, и я почувствовал забирающую силу реки. Все происходило крайне медленно, но тяжесть и медленность только подчеркивали необратимость. Мятый утюг носа отходил незаметно, но мощно. Я ухватился двумя руками за фальшборт и, извиваясь, вскарабкался на нос. Пробежав по палубе, спрыгнул в лодку, завел мотор и, перевязавшись за нос, потащил плашкоут на буксире: «Не знаю, за какую середку брал Щепоткин этот, но мне хотя бы от берега оттянуть его. Там течением подхватит, а дальше только подправляй».
Едва я так подумал, баржонка стала со всей тупой постепенностью зарезаться в береговую сторону или в берег, как здесь говорят. Я буровлю мотором на месте, мятый нос неумолимо тащит вбок. Да так мощно и бесцеремонно, как будто я мальчишка и меня за портки хватают и волокут на расправу. Происходит все на мысу в повороте. Фарватер здесь у берега и очень узкий, и нас несет на красный бакен. Он ближе и ближе, а я знаю, что по закону, который специально для этого придуман, меня на него и набросит.