– Смотри, вчера книги разбирал и что нашел! Принес кто-то… Девчонка тут, смотри, какие стихи писала. Какое-то литобъединение выпустило. Что скажешь?
Открываю – действительно чудо, хотя в начале и несколько неумело. Но вдруг натыкаемся на замечательное стихотворение про то, как мальчик выпускает из клетки пойманных бродячих собак. Читаем вслух. Потом стихотворение о раненом в военном госпитале… Николай радуется: «Давай ей позвоним!» Звоним, благодарим за стихи. Ей нужна поддержка. Говорим хорошие слова. Она смущенное что-то лепечет. Александров, сияя глазами, вешает трубку: «Она потом вспоминать будет! А нам ничего не стоит». Вскоре Николай говорит: «Слушай, она в библиотеке работает, давай завтра к ней заедем, пусть она тебе эту книжку подпишет! Все равно в издательство ехать. Ну че – я звоню ей?» Назавтра поехали в Новосибирск, в библиотеку, где работает девушка. Оказалась милой, худенькой. Очень смутилась. Подписала книжку. Поговорили… Из библиотеки вышли с будто промытыми душами.
Пару дней спустя поделился радостью открытия с друзьями-поэтами. С прицелом напечатать девушку в журнале, отправил стихотворение про собак. И тут же, как дубиной по голове, ответ: «Миша, я знаю это стихотворение. Игорь Шкляревский “Собачник”».
Про госпиталь оказалось тоже известное стихотворение одного поэта-фронтовика, только с ампутированными первыми строфами. Позвонил в Колывань. Александров: «Не может быть…». Даю ссылки. Созваниваемся. Досадуем на свою темноту. Молчим. Я: «Надо снять с нее это. Поезжай поговори с ней». Николай задумчиво: «Не стоит ее позорить. Зачем-то ей тогда надо было так поступить». И не позвонил. Снова начались будни, конференции, выступления…
История человека, история региона, история страны. И подопечное пространство, зона ответственности. У кого-то Енисейск, у кого-то Мариинск. А у кого-то Колывань с ее историей и собственная история, изложенная в слове, обращенном к детям… Жизнь, прожитая и пережитая между двумя уроками: экзаменом по древнерусской литературе у Василия Калугина и жизненной двойкой несмышленой девчонки. Это и есть колыванское поле Николая Александрова.
Из енисейских очерков
Все от людей
Сколь раз пытался самому себе объяснить в чем эта енисейская нота, то пыхающая сизой далью, то звякающая на морозном воздухе топориком по обледенелой ходовой «бурана», то еще с юности поражающая штабелем седых заиндевелых налимов в крытом дворе, дак вот сколь ни бился, ни старался – чувствовал это почти невозможно. Хотя связана эта самая нота, конечно, с рыбацкой енисейской жизнью и, конечно, со стариками, чьи рассказы и создают то самое ощущение, которое так трудно передать, и сами им так пропитаны, что продолжают тревожить и поражать, как и много лет назад.
Вот выкинули тебя впервые на этот берег, и вокруг тайга, вода – и все ровное, огромное, как по линейке отрезанное – галечник, хребет с лиственничником, ельник. Все будто притаилось и ждет ключа. Приезжают экспедишники и туристы, привозят с собой кусок города и не видят Енисея, потому что этот ровный, безлюдный и молчащий поток начнет говорить только через людей, и, конечно, в первую очередь через стариков. Это они раскрашивают его своим словом, своим глазом, и под ним, как под рубанком, берется он стружкой, завивается подробностью, обрастает деревеньками, историями, рыбами, становится седым, серым, пепельным, как бревна изб, полозья и копылья нарт, как тела веток (долбленых лодок), как топорища и пеховища (черена пешен). И всегда даль времен и расстояний, рассказы о других поселках, прежних и дальних людях особенно тревожат, и именно простор особенно манит и притуманенный Енисей особенно выразителен и заповеден. А старина… Остяцкие чумы, илимки, конная почта, обозы. Купеческая крепость центра, и далекий Север с седым обилием рыбы, в скрипучих промороженных возах ползущей с низу, оленные остяки и тунгусы, рассказы о которых всегда полны вечного удивления, и судовая история Енисея, ее старинное наречие, до сих пор сохранившееся в языке лоций: «у приверха Мирновского острова», «Ножевые камни», «Канготовские опечки». «Пройдя второй белый буй, следует лечь на кормовой створ № 48, а приближаясь к приверху осередка, лечь на створ № 37 и держаться на нем точно, чтобы не коснуться широкой правобережной косы-заманихи…» «Пройдя красный буй на 39 км, надо лечь на кормовой створ № 37 и оставить слева огражденное буем затонувшее судно». В лоции обозначено и судно – пароход «Минусинск», 1909 г.
…А имена енисейцев: Егор Елизарыч, Николай Никифорыч, Петр Трофимович! А названия: у Рябого (ударение на «я») Камня, у Лиственей! А речь: пьяной в дым, здравствуй-ка, имать, промыслять, зуб упал, ездит взад-впередь, че-набидь привези мне-ка, от бесстызая роза, от, падина, ой, не знай че будет, Анисей ушел – воду увел…
Какая разница, допустим между словами «булькотит» и «буркотит»? Булькотит – в брюхе, а булькотили – это целый день на реке с плавной сетью провошкались и хрен че добыли. Когда Енисей зашугует, скажут: «шебарток стоит», а когда поля посерьезней пойдут-загрохочат: «о-о-о, што ты, парень, Анисей токо громоток делат». «Ванча-то, – скажет про внука бабушка, – дуропляс, опеть нагрезил». – Значит, опять набедокурил, напроказничал. «Напрокудил, такой уросливый, бродни все выбродил, и ноговицы (голяшки от бродней) все посыпались у него-ка и напалок на рукавице, и палец вередил, такой глуздырь, от яскорь тебя-то!»
– А скажи, бабка, сколь у тебя капканьев стоит?
– А сыснадцать стук!
– А скажи, бабка, как здоровье-то у тебя?
– А плохо, сына, плохо. Давеча полезла козочкам сено давать, и оборвалась, да и повешалась. И теперь и туто-ка болит, и тамо-ка, и не знай то ли от усыба, то ли растязенье!
Горностай называется горносталь, росомаха – росомага. Закрыть капканы – запустить капканья. Поехать через Енисей называется коротко – «через». «Поехал через».
Помню, стоял на угоре покойный дед Митрофан – Митрофан Акимыч Ярков – крепкий, здоровый, породистый, пепельный как кряж, а говорил всегда плаксивым игрушечным голоском. Вот стоит он на угоре и, глядя на фарватер, опасается, не рыбнадзорский ли катер идет: «А это че там, сына, ползет такое? Че за болесь?» – плачет-поет Митрофан. А потом приглядывается: «А не-е, сына, это такой (в смысле обычный) катер – неподозрительный».
Нашел в одной книге старинную карту земли Туруханской. Там все нарисовано несусветно, огромная Мангазея посередке, совсем маленькая Подкаменная Тунгуска лепится, Хатанга здоровенная, Огромный Ессей, а Енисей кривой, и над ним море, и написано: Море-Океян.
Енисей – это обязательно вся река до самого низа, Караула и Усть порта или Воронцова и Сопкорги. Единый поток, дорога рыбья и человечья – всегда поражающая своей длиной. От Красноярска до Новосибирска 800 километров, и это два разных города, две Сибири – Восточная и Западная, и освещаются они двумя громадными странами – Саянами и Алтаем, и все тут разное, а по Енисею один Туруханский район тянется больше тысячи километров и все друг друга знают – расстояние громадное, а река одна и мир один.
В колхозные времена, по каким-то тех лет соображениям, отправляли рыбацкие бригады из Бахты на низ, и оттуда мужики, набравшись северного рыбацкого духа, привозили впечатления, рассказы. Сравнивали Енисей с Енисеем, поражались его низовской ширью, рыбным обилием, пристойными нельмами, чирами, омулями и снова, входя в привычную жизнь, укладывали взгляд в знакомые с детства очертания берегов и мысов.