– Ну, не в таком виде, конечно… Арабы – это другое. А вы вот спросите на своем сайте: почему так получилось, что «Шоа» никогда не показывали ни в Советском Союзе, ни в России? Это как вообще возможно? Это позор. Когда Горбачев во время перестройки был в Париже, Миттеран рассказал ему про «Шоа» и объяснил, что этот фильм необходимо показать в СССР, они обо всем договорились. Ну и что? Это было сделано с помощью Мемориала, был показ в Доме кино – но это же не по центральному телевидению, не на большую аудиторию. Кстати, это вина и российских евреев тоже! Или они все уехали в Израиль?
– Но два года назад были показы.
– Да, но столько лет спустя – и опять же не по центральным каналам, не на широкую аудиторию. И мсье Наум Клейман, директор Музея кино, взял фильм себе и сделал копии. Но широким экраном его так и не показали никогда. Это просто аморально.
– У вас есть сейчас какие-то договоренности относительно нового фильма, нет шансов, что его покажут в России?
– Нет.
– А если вас попросят, вы разрешите его показать в России?
– Зависит.
...................
Это интервью не было опубликовано.
4. Голография
Тихомиров
I ain’t happy, I’m feeling glad.
I got sunshine in a bag.
I’m useless but not for long.
The future is coming on.
– Слушайте, мне двести лет уже! Двести! Я вам говорю. Садитесь! Чаю дать? Кофе? Я все могу. Чего? Только говорите громче, хотя погодите, не орите. Щас я аппаратик поставлю, и все будет в ажуре. Вот так. Чай будете? Давайте чаю, я тоже с удовольствием. А молодому человеку чаю надо? Вы откуда, напомните? «Огонек»? Ко мне просто сейчас многие приезжают…
Соглашаемся на чай, фотограф берет чашку и конфету. Свет выставлен, можно начинать, но разговор с самого начала клеится всегда плохо, и нужен чай. Нашему герою хоть и не двести лет, но изрядно: в 41-м году он уже был директором знаменитого передвижного цирка «Чакона», и в 41-м же году он, отважный капитан своего дела, добился разрешения лично у Сталина выезжать с артистами на позиции, давать выступления, поддерживать бойцовских дух в солдатах. Ему, конечно, не двести. Ему девяносто два. Он ровесник века. Вообще он молод, остроумен, я бы сказала, е́док.
– Расскажите, пожалуйста, как все начиналось? Где вы учились? Почему цирк?
– У-у-у-у, милая моя! Это ж докуда мне… Ну давайте. Была в Петрограде тогдашнем такая театральная студия, руководил ею Семен Натанович Флитман, замечательный педагог, такой, знаете, от бога: все под его руками играли, самые бездарные, самые молоденькие и кто постарше. И я-то вообще цирковым делом был увлечен с самого начала, но я как его увидел, так влюбился, как все, и пошел в эту студию – пошел играть самые дурные вторые роли, «чего изволите», только чтобы рядом с ним быть. Ну, он быстро меня заметил – не в том смысле, что я какой-то был выдающийся актер, херовый актер я был, но я был шустрый, и мы стали много разговаривать. А вы поймите, какие времена – самая-самая революция. Мне восемнадцать. И я идиот, честно признаться. И он мне, Сеныч-то наш, мы его Сенычем звали, ну Семен Натаныч, Семен Натаныч – Сеныч, значит – он мне говорит: «Мальчик, какой театр, ты видишь, что кругом делается? Ты что тут, новое искусство собрался творить? Ох, я тебе не рекомендую. Ты балаганом займись. На все времена дело, на все времена искусство, давай. Смотри, что делается: народное искусство, демократическое искусство. Луначарского почитай, дубина!» Ну, сказать, что я его не понял, – ничего не сказать. Ну просто идиот был. Да и вообще сложно было понять, признаюсь вам. Это же порог каких-то таких перемен, которых… Ну неважно. Но к чести моей, у меня было одно достоинство. Я не был упертый и не считал себя умнее всех. А к нему, к Сенычу, так вообще привык прислушиваться как ни к кому другому. И поскольку он меня из театра уверенной рукой отправил, я и решил заниматься цирком.
– Но цирка же тогда как такового не было, насколько я понимаю?
– Все правильно. Было такое что-то очень промежуточное. Как он мне говорил, так и я вам сейчас скажу, только повежливее: Луначарского почитайте.
– Ну я читала, но мне интересно, как вы про это рассказываете.
– Ишь ты, какая хитрая! Ну давайте я сначала вам расскажу по науке. Вот глядите, какой расклад: искусство народное срочно нужно откуда-то доставать, так? Театр не годится. Балаган – куда народнее. Форма подходящая: идем шествием, допустим, на Первое мая, песни поем, все вперемежку, актеры, не актеры – чистая, как принято говорить, демократия и равенство. Потом – опять же Луначарский, вы почитайте, все написано! Я наизусть знал. Неорганизованные массы людей сливаются с организованными, поют хором, исполняют гимнастические маневры кто во что горазд, то есть это парад, но не военный. А вот какой? Это вопрос! Это интересный вопрос. Он вроде поначалу такой бессмысленный. А потом постепенно – и в этом тонкая работа – он насыщается смыслом. Воспевание нового мира, Первомай, я ж вам говорю. И очень постепенно, не сразу – крушение старых символов. Ритуальное сожжение. Как угодно.
– А вы можете рассказать, прямо технически, в чем была ваша роль и как вы это все делали?
– Хорошо. Рассказываю. Мне надо было с чего-то начать, и вот был в Петербурге такой передвижной театр Кноблауха, балаган. Я пришел к ним с деловым, что называется, предложением. Они совсем загибались, никто их не смотрел. Я пришел и говорю: «Я могу вам вернуть былую славу, если вы мне доверитесь. Начнем как раз таки с Первомая, а дальше поглядим, как пойдет». Этому немцу уже терять было нечего, он только дрожал, как бы его не пристрелили где-то на улице случайно. Я смотрю, значит, на его хозяйство: гимнасты, жонглеры, значит, какая-то девка у него была, жонглировала подсвечниками, шпагоглотатели, кто-то там лягушек глотал, но это уже экзотика. Ну и Петрушка, народный персонаж, но его я задвинул временно – на хрена он мне сдался? Все они как-то вяленько выступают на ярмарках. А тут какие ярмарки, на носу май 18-го года. Я инициативный, шило сами знаете где. Я вешаю афишки по всему городу: «Присоединяйтесь к нашему пролетарскому представлению». Эти у меня вяленько тренируются, жонглеры-то, немножко ворчат, но вообще не слишком вякают. Им не до жиру. И вообще какое-то такое ощущение, что не надо много вякать сейчас. Первого мая – день Интернационала, погода – рай; я дождя опасался, погода – рай, солнце, идем через весь город! С музыкой! С барабанами! Все в красных тряпках! Медведя дрессированного хотели вести на цепочке, я в последний момент не велел: оставьте, говорю, мишку, мы его уморим. Но все идут, музыка гремит, солнце, литавры, гимнасты кувыркаются! Эти, значит, огонь глотают. И вот тут важный момент. Мне было нужно, чтобы к нам присоединялась толпа. Чтобы мы за собой вели народ. И сначала так не очень это дело пошло: мы зазываем, а все так сторонятся. Потом… как подвалит толпа, человек пятнадцать! И давай с нами орать! Пролетарии всех стран… Тут я понял: поперло. Состоялось. Ура.