31 декабря. Боба встал вчера с постели после скарлатины. Сейчас же полез на шкаф. Скарлатина для него университет. Он прочитал несколько книг: «Трое в лодке», рассказы из «Мира приключений» и т. д. Мы занимаемся с ним грамматикой. Ум у него очень точный и въедливый. Читая «Кому на Руси жить хорошо», он спросил: почему же мужики были из семи деревень, если двое из них (Рубины) были братья и жили в одной деревне – («С недоуздочком, в свое же стадо шли»). – Мурка окружена мифами – к которым прибавился еще один: самовар. Я говорю: пойдем смотреть самовар, она так и трепыхается. Слово «вентилятор» вызывает в ней огромные эмоции. Итак, ее вселенная: козлик из целлулоида, такая же кукла без рук и без ног с проломанным черепом, птички деревянные с (бывшими) длинными носами, свинка деревянная, матрешка деревянная – и зеркальная рамка без стекла. Существуют где-то невидимые, но вечно священные образы лошадки и собаки, при напоминании о коих она так и рвется вдаль.
Вчера было у нас труднейшее заседание членов Дома Искусств (Чудовский: устаф, устаф тре-бу-ет), потом я с Тихоновым домой, – зашел к нему: у камина разговор. О Гржебине. Теперь о Гржебине распускают слухи, что он облапошил Андреева – и подписывал векселя его именем или что-то в этом роде. Сам Андреев говорил об этом открыто (помню и мне говорил)*. Тихонов утверждает, что дело было так: Андреев был влюблен здесь в какую-то даму, которая стоила ему много денег, он скрывал свою связь от жены и просил Гржебина – помочь ему в каких-то вексельных операциях. Гржебин из дружбы согласился. Когда же это дело всплыло, то Андреев, чтобы скрыть это от жены, стал говорить, что векселя были поддельные, – и тем скомпрометировал Гржебина. Бедный Гржебин! Но я помню, что Андреев говорил мне наедине – безо всякой политики по отношению к жене, – что Гржебин объегорил его, и сообщал о какой-то махинации Гржебина с изданием книги «Король, народ и свобода».
1921
1-ое января. Я встречал Новый год поневоле. Лег в 9 час. – не заснуть. Встал, оделся, пошел в столовую, зажег лампу и стал корректировать Уитмэна. Потом – сделал записи о Блоке. Потом прочитал рассказ Миши Слонимского – один – в пальто – торжественно и очень, очень печально. Сейчас сяду писать статью для журнала милиционеров!!* Вчера было заседание по Дому Искусств во «Всемирной Литературе». Примирился с Чудовским.
3 января. Вчера черт меня дернул к Белицким. Там я познакомился с черноволосой и тощей Спесивцевой, балериной – нынешней женой Каплуна. Был Борис Каплун – в желтых сапогах, – очень милый. Он бренчал на пьянино, скучал и жаждал развлечений. – Не поехать ли в крематорий? – сказал он, как прежде говорили: «Не поехать ли к “Кюба” или в “Виллу Родэ”?» – А покойники есть? – спросил кто-то. – Сейчас узнаю. – Созвонились с крематорием, и оказалось, что, на наше счастье, есть девять покойников. – Едем! – крикнул Каплун. Поехал один я да Спесивцева, остальные отказались*. Я предложил поехать за Колей в Дом Искусств. Поехали. Коля – в жару, он бегал на лыжах в Удельную, простудился – и лежит. Я взял Лиду, она надела два пальто, и мы двинулись. Мотор чудесный. Прохожие так и шарахались. Правил Борис Каплун. Через 20 минут мы были в бывших банях, преобразованных по мановению Каплуна в крематорий. Опять архитектор, взятый из арестантских рот, задавивший какого-то старика и воздвигший для Каплуна крематорий, почтительно показывает здание; здание недоделанное, но претензии видны колоссальные. Нужно оголтелое здание преобразовать в изящное и грациозное. Баня кое-где облицована мрамором, но тем убийственнее торчат кирпичи. Для того чтобы сделать потолки сводчатыми, устроены арки – из… из… дерева, которое затянуто лучиной. Стоит перегореть проводам – и весь крематорий в пламени. Каплун ехал туда, как в театр, и с аппетитом стал водить нас по этим исковерканным залам, имеющим довольно сифилитический вид. И все кругом вообще сифилитическое: мрачные, каторжные лица с выражением застарелой зубной боли мрачно цепенеют у стен. К досаде пикникующего комиссара, печь оказалась не в порядке: соскочила какая-то гайка. Послали за спецом Виноградовым, но он оказался в кинематографе. Покуда его искали, дежурный инженер уверял нас, что через 20 минут все будет готово. Мы стоим у печи и ждем. Лиде холодно – на лице покорность и скука. Есть хочется невероятно. В печи отверстие, затянутое слюдой, – там видно беловатое пламя – вернее, пары – напускаемого в печь газа. Мы смеемся, никакого пиетета. Торжественности ни малейшей. Все голо и откровенно. Ни религия, ни поэзия, ни даже простая учтивость не скрашивает места сожжения. Революция отняла прежние обряды и декорумы и не дала своих. Все в шапках, курят, говорят о трупах, как о псах. Я пошел со Спесивцевой в мертвецкую. Мы открыли один гроб (всех гробов было 9). Там лежал – пятками к нам – какой-то оранжевого цвета мужчина, совершенно голый, без малейшей тряпочки, только на ноге его белела записка «Попов, умер тогда-то». – Странно, что записка! – говорил впоследствии Каплун. – Обыкновенно делают проще: плюнут на пятку и пишут чернильным карандашом фамилию.
В самом деле: что за церемонии! У меня все время было чувство, что церемоний вообще никаких не осталось, все начистоту, откровенно. Кому какое дело, как зовут ту ненужную падаль, которую сейчас сунут в печь. Сгорела бы поскорее – вот и все. Но падаль, как назло, не горела. Печь была советская, инженеры были советские, покойники были советские – все в разладе, кое-как, еле-еле. Печь была холодная, комиссар торопился уехать. – Скоро ли? Поскорее, пожалуйста. – Еще 20 минут! – повторял каждый час комиссар. Печь остыла совсем. Сифилитики двигались, как полумертвые.
Но для развлечения гроб приволокли раньше времени. В гробу лежал коричневый, как индус, хорошенький юноша красноармеец, с обнаженными зубами, как будто смеющийся, с распоротым животом, по фамилии Грачев. (Перед этим мы смотрели на какую-то умершую старушку – прикрытую кисеей – синюю, как синие чернила.) Долго и канительно возились сифилитики с газом. Наконец, молодой строитель печи крикнул: – Накладывай! – похоронщики в белых балахонах схватились за огромные железные щипцы, висящие с потолка на цепи, и, неуклюже ворочая ими и чуть не съездив по физиономиям всех присутствующих, возложили на них вихляющийся гроб и сунули в печь, разобрав предварительно кирпичи у заслонки. Смеющийся Грачев очутился в огне. Сквозь отверстие было видно, как горит его гроб – медленно (печь совсем холодная), как весело и гостеприимно встретило его пламя. Пустили газу – и дело пошло еще веселее. Комиссар был вполне доволен: особенно понравилось всем, что из гроба вдруг высунулась рука мертвеца и поднялась вверх – «Рука! рука! смотрите, рука!» – потом сжигаемый весь почернел, из индуса сделался негром, и из его глаз поднялись хорошенькие голубые огоньки. «Горит мозг!» – сказал архитектор. Рабочие толпились вокруг. Мы по очереди заглядывали в щелочку и с аппетитом говорили друг другу: «раскололся череп», «загорелись легкие», вежливо уступая дамам первое место. Гуляя по окрестным комнатам, я со Спесивцевой незадолго до того нашел в углу… свалку человеческих костей. Такими костями набито несколько запасных гробов, но гробов недостаточно, и кости валяются вокруг. Я поднял одну из них рассыпчатую и написал ею на печной дверце: Б. К. (Борис Каплун). Зачем я это сделал, не знаю, поддался общему отношению к покойникам. Потом это огорчило меня; кругом говорили о том, что урн еще нету, а есть ящики, сделанные из листового железа («из старых вывесок»), и что жаль закапывать эти урны. «Все равно весь прах не помещается». «Летом мы устроим удобрение!» – потирал инженер руки. Я взял кость в карман – и, приехав домой, показал Наталье. Не захотела смотреть. «Грешно!» – и смотрела на меня с неодобрением.