Сегодня я написал воспоминания об Андрееве. В комнате холодно. Руки покрываются красными пятнами.
Блок показывал мне свои воспоминания об Андрееве: по-моему, мямление и канитель. Тихонов сегодня вместо «фантасмагория» сказал «фантасгармония». Горький подмигнул мне: здорово!
1 ноября. Сегодня Волынский выразил желание протестовать против горьковского выступления (насчет Жуковского).
Возле нашего переулка – палая лошадь. Лежит вторую неделю. Кто-то вырезал у нее из крупа фунтов десять – надеюсь, на продажу, а не для себя. Вчера я был в Доме Литераторов: у всех одежа мятая, обвислая, видно, что люди спят не раздеваясь, укрываясь пальто. Женщины – как жеваные. Будто их кто жевал – и выплюнул. Горький на днях очень хорошо показывал Блоку, как какой-то подмигивающий обыватель постукивал по дереву на Петербургской стороне, у трамвая. «Ночью он его срубит», – таинственно шептал Горький. Юрий Анненков – начал писать мой портрет*. Но как у него холодно! Он топит дверьми: снимет дверь, рубит на куски – и вместе с ручками в плиту!
2 ноября. Я сижу и редактирую «Копперфильда» в переводе Введенского*. Перевод гнусный, пьяный. Бобу научила Женя делать из бумаги стрелы, которые он зовет аэропланами. Два дня подряд он делает стрелы – без конца – бросает их целые дни. – Бенкендорф рассказывает, что в церкви, когда люди станут на колени, очень любопытно рассматривать целую коллекцию дыр на подошвах. Ни одной подошвы – без дыры!
3 ноября. Был у меня как-то Кузмин. Войдя, он воскликнул:
– Ваш кабинет похож на детскую!
Взял у меня «до вечера» 500 рублей – и сгинул.
Секция исторических картин, коей я состою членом, отрядила меня к Горнфельду для переговоров. Я пошел. Горнфельд живет на Бассейной – ход со двора, с Фонтанной – крошечный горбатый человечек, с личиком в кулачок; ходит, волоча за собою ногу; руками чуть не касается полу. Пройдя полкомнаты, запыхивается, устает, падает в изнеможении. Но, несмотря на это, всегда чисто выбрит, щегольски одет, острит – с капризными интонациями избалованного умного мальчика – и через 10 минут разговора вы забываете, что перед вами – урод. Теперь он в перчатках – руки мерзнут. Голос у него едкий – умного еврея. Уже около года он не выходит из комнаты. Дров у него нет – надежд на дрова никаких – развлечений только книги, но он не унывает. Я прочитал ему свою статью об Андрееве*. Вначале он говорил: «ой, как зло!» А потом: «нет, нет!» Общий его приговор: «Написано эффектно, но неверно. Андреев был пошляк, мещанин. У него был талант, но не было ни воли, ни ума». Я думаю, Горнфельд прав; он рассказывал, как Андреев был у него – предлагал подписать какой-то протест. «Я увидел, что его не столько интересует самый протест, сколько то, что в том протесте участвует Бунин. Он был мелкий, мелочной человек». Завтра к Горнфельду придут печники, будут ломать стену в кухню – «все же теплее будет». Кстати: жена Дионео когда-то в Лондоне говорила мне, что она была влюблена в Горнфельда. – И вы могли бы быть его женой? – Мечтала об этом.
Вообще среди друзей Горнфельда – большинство женщины. И я уверен, что у него было много романов.
4 ноября. Мне все кажется, что Андреев жив. Я писал воспоминания о нем – и ни одной минуты не думал о нем как о покойнике. Неделю назад мы с Гржебиным возвращались от Тихонова – он рассказывал, как Андреев, вернувшись из Берлина, влюбился в жену Копельмана и она отвечала ему взаимностью – но, увы, в то время она была беременна – и Андреев тотчас же сделал предложение сестрам Денисевич – обеим сразу. Это помню и я. Толя сказала, что она замужем – (тайно!). Тогда он к Маргарите, которую переделал в Анну.
Гржебин зашел ко мне на кухню вечером – и, ходя по кухне, вспоминал, как Андреев пил – и к нему в трактире подходила одна компания за другой, а он все сидел и пил – всех перепивал. «Я устроил для него ванну, – он не хотел купаться, тогда мы подвели его к ванне одетого – и будто нечаянно толкнули в воду – ему поневоле пришлось раздеться – и он принял ванну. После ванны он сейчас же засыпал».
5 ноября. Вчера ходил я на Смольный проспект, на почту, получать посылку. Получил мешок отличных сухарей – полпуда! Кто послал? Какой-то Яковенко, – а кто он такой, не знаю. Какому-то Яковенко было не жалко – отдать превосходный мешок, сушить сухари – пойти на почту и т. д., и т. д. Я нес этот мешок, как бриллианты. Все смотрели на меня и завидовали. Дети пришли в экстаз.
Вчера Горький рассказывал, что он получил из Кремля упрек, что мы во время заседания ведем [оставлено место для слова. – Е. Ч.] разговоры. Это очень взволновало его. Он говорит, что пришла к нему дама – на ней фунта четыре серебра, фунта два золота, – и просит о двух мужчинах, которые сидят на Гороховой: они оба мои мужья. «Я обещал похлопотать… А она спрашивает: сколько же вы за это возьмете?» Вопрос о Жуковском кончился очень забавно: Гумилев поспорил с Горьким о Жуковском – и ждал, что Горький прогонит его, а Горький – поручил Гумилеву редактировать Жуковского для Гржебина*.
Боба читает «Тома Сойера на воздушном шаре». Редактирую «Копперфильда» – работа кропотливая.
Обсуждали мы, какого художника пригласить в декораторы к пьесе Гумилева. Кто-то предложил Анненкова. Горький сказал: Но ведь у него будут все треугольники… Предложили Радакова. Но ведь у него все первобытные люди выйдут похожи на Аверченко*. Сейчас Оцуп читал мне сонет о Горьком. Начинается «с улыбкой хитрой». Горький хитрый?! Он не хитрый, а простодушный до невменяемости. Он ничего в действительной жизни не понимает – младенчески. Если все вокруг него (те, кого он любит) расположены к какому-нб. человеку, и он инстинктивно, не думая, не рассуждая – любит этого человека. Если кто-нб. из его близких (m-me Шайкевич, Марья Федоровна, «купчиха»* Ходасевич, Тихонов, Гржебин) вдруг невзлюбят кого-нб. – кончено! Для тех, кто принадлежит к своим, он делает все, подписывает всякую бумагу, становится в их руках пешкою. Гржебин из Горького может веревки вить. Но все чужие – враги. Я теперь (после полуторагодовой совместной работы) так ясно вижу этого человека, как втянули его в «Новую Жизнь», в большевизм, во что хотите – во «Всемирную Литературу». Обмануть его легче легкого – наш Боба обманет его. В кругу своих он доверчив и покорен. Оттого что спекулянт Махлин живет рядом с Тихоновым, на одной лестнице, Горький высвободил этого человека из Чрезвычайки, спас от расстрела…
6 ноября. Первый зимний (солнечный) день. В такие дни особенно прекрасны дымы из труб. Но теперь – ни одного дыма: никто не топит. Сейчас был у меня Мережковский – второй раз. Он хочет, чтобы я похлопотал за него пред Ионовым, чтобы тот купил у него «Трилогию»*, которая уже продана Мережковским Гржебину. Вопреки обычаю, Мережковский произвел на этот раз отличное впечатление. Я прочитал ему статейку об Андрееве – ему она не понравилась, и он очень интересно говорил о ней. Он говорил, что Андреев все же не плевел, что в нем был туман, а туман вечнее гранита, он убеждал меня написать о том, что Андреев был писатель метафизический, – хоть и дрянь, а метафизик. Мережковский увлекся, встал (в шубе) с диванчика – и глаза у него заблестели наивно, живо. Это бывает очень редко. Марья Борисовна предложила ему пирожка, он попросил бумажку, завернул – и понес Зинаиде Николаевне. Публичная библиотека купила у него рукопись «14 декабря» за 15 000 рублей. Говорил Мережковский о том, что Андреев гораздо выше Горького, ибо Горький не чувствует мира, не чувствует вечности, не чувствует Бога. Горький – высшая и страшная пошлость.