Нравственный закон не вытекает из жизни («Критика и способности суждения». Предисловие).
В кантовском императиве не могло быть места запрещению лжи, т. к. для этого нужно предположить, что закон существует для лиц, обладающих языком (278 стр.). Паульсен говорит то же, что и Шестов о Ницше. Канту мешало его стремление к систематичности. Он, видимо, интересуется больше готовой формой, чем самим вопросом. Для заполнения системы он вводит ненужные мысли. Чувство – материал; разум – форма; рассудок – самостоятельная деятельность, объединяющая разнообразные ощущения в форму подчинённой законам природы. Чувственность имеет значение разнообразия стремлений, возбуждаемых предметами. Удовлетворение всех стремлений (= цель чувственности) – блаженство. Роль разума в данном случае та же, что и по отношению к природе: там он законодатель природы, здесь он законодатель чувственности. Он в произвольные наши действия вносит нравственный закон.
Происхождение представления об априорности категорического императива, сказывающееся в том, что все наши поступки без исключения имеют значение для всех мыслящих существ.
Явления природы – все без исключения – подчиняются законам природы. Нравственные же явления не в смысле бытия, а в значении долженствования тоже все (280). Если не все на деле считаются с нравственным законом, то по крайней мере мысленно все признают его. Значит, закон разума здесь тоже присутствует. Объясненная нравственность становится в ряд с полицейскими распоряжениями – тоже очень полезными, но не имеющими в себе ничего «святого» – этого английские мыслители признать не хотели. Их удерживало поклонение святой совести. И вот учение Ницше, указав на соединение совести со злом, свело с высоты всю святость нравственности. – Мне кажется, здесь дело затемняется исключительно индивидуалистической точкой зрения. Мы, не веря в абсолютность чего бы то ни было, – поступаем, и я это сейчас докажу, правильно с индивидуальной точки зрения. Но мы далеки от истины, если посмотреть на дело с социальной, общественной стороны.
Ученые приступали к исследованию нравственности уже с уверенностью, что она выше безнравственности, и никакой проблемы нравственности они не ставили. Ницше первый поставил ее.
Кстати, Шестов – получается впечатление, будто он залезает в душу и читает там тайны.
1) С Белинским. 2) «Правда, Ницше иногда пытается изобразить из себя человека, играющего святынями, но это все напускное» (170). Бывает иногда так. Следишь ты за действиями человека, как они проявляются в обыденной жизни, – и все мельчайшие подробности, подмеченные тобою, убедят тебя в том, что этот человек, ну, скажем, негодяй. И если выскажешь такое мнение и попросят у тебя доказательств, ну ни одного. А хоть и есть, так такой вздор, что просто совестно. Вот то же произошло и с г. Шестовым, к несчастью. Потому к несчастью, что мысли, в ней высказанные, глубоко верны, но доказательства никуда не годятся. И всякая бездарность сможет, уставив руки в боки – придавить его своим высокомерным тоном: – А позвольте, милостивый государь, а на каком основании…
Отмечу еще то, что причиной философии Ницше выставляется исключительно его недуг. Про социальные причины ни гугу. Вы – свиньи, вы не были так больны, как Ницше, вы не выдержали бы и дня его страданий – как же вы смеете претендовать на понимание его!
Художник схватит вдруг сходство в двух предметах, вдруг, в тех предметах, где мы не видим ни малейшего намека на равенство, и это до такой степени вдруг, что через минуту он уже позабудет это сходство. То же случилось и с Шестовым: мелькнуло сходство с Толстым и пропало…
Ницше разочаровался в нравственности, отняв у нее надзор совести, он подошел к ней в надежде, что она всемогуща, что она Бог, что она заменит Бога – она оказалась бессильной.
17 января. На другой день.
Шестов ясно чует, что Л. Толстой делает всё для своего «я», что ему, в сущности, наплевать на публику. Он всегда искал путей для себя. Но это вытекает из таких мелочей, что почти невозможно оправдать это. И получаются категорические заявления, вроде: у Толстого живет уверенность: «я – очень великий человек; остальные – пешки. Быть великим – самое главное, самое лучшее, что бывает в жизни. И это лучшее у меня есть, а у других нет. Главное – у других нет». Из-за этого сознания, по мнению Шестова, Достоевский душил своего Раскольникова, а гр. Толстой был так беспощаден ко всей интеллигенции.
Мне кажется, мысль его такова. Тому и другому нужна была точка опоры в их деятельности. Нужно было во что бы там ни было оправдать нравственно деяния, будь они даже бесцельные. Поставить «правило» выше жизни. Пусть Раскольников убил ничтожную, ненужную старуху. Пусть он даже принес всем пользу своим убийством, – это все ерунда. Нравственность такая штука, что её утилитарными соображениями не пригвоздишь. Самое важное – это для него, для его души – там что делаться будет. Толстой, благодаря ляпинской нищете, – закричал, что так нельзя.
Но для него ляпинцы были спасение. При ляпинцах ему стало весело и спокойно, и он, восхвалявший до тех пор левинское, мещанское настроение среднего человека, идущего в ногу с толпой, он, так уничтожающий всех других персонажей «Анны Карениной» только потому, что они говорят: добро – это Бог, добро для добра, а для жизни – теперь обрушивается на противоположное мнение потому, что он решил это для себя… Себе. Он единый интересующий его человек. Вот что хотел сказать Шестов. И мнения, и страдания этого человека – принимаются им ближе всего к сердцу.
У Толстого проповедь довлеет себе. Его завлекает поэзия проповеди.
_______________
Кант порицал эвдемонистов за то, что они сводят долг на склонность. Он, соглашаясь с обычным мышлением, признавал противоположность между долгом и наклонностью, разумом и чувственностью и считал ее абсолютной. Добра та воля, которая определяется исключительно долгом. Расчет – убивает, нравственно только уважение к закону. Какие бы следствия ни вытекали отсюда, ты должен исполнять закон. Категорический императив. Никаких «если» он не допускает. Стремление к блаженству, расчетливость – берет себе это «если». Ты должен быть воздержанным, если хочешь быть здоровым. Если не хочешь испортить репутацию, ты должен быть честным; нравственный закон говорит то же, только без «если». Даже если бы честность не приносила тебе вреда, ты всё-таки должен быть честен. Абсолютная всеобщность – вот признак. – Всегда.
Ложь, например… Могу ли я солгать, чтобы спасти себя или другого. Всеобщий ли естественный закон, что ложь спасительна? Нет. Ибо, если бы все лгали, то не было бы доверия и все речи и обещания уничтожились бы. Лжец не хочет быть обманутым. Значит, разум в нем противоречит чувственному существу, которое имеет в виду только минутную выгоду. – И вот почему такое поведение предосудительно. Желание есть у животных, разум у человека; обманывая, мы повинуемся желанию, рассудок оставляем втуне и уподобляемся животным. Воля, побуждаемая к проявлению не желаньями, а разумом – свободна. Способность делать нравственный закон абсолютным основанием определения своей воли – даже если существуют приманки со стороны чувственных побуждений – вот что такое кантовская свобода. Никакое другое существо, кроме меня, не может сказать мне: ты должен, оно говорит: ты принуждён. Автономия связана с этой свободой.