— Хочу, чтобы ты была с ним счастлива, Ева, — произносит Дэвид. — Я действительно желаю тебе счастья.
Она протягивает руку и дотрагивается до его лица. Она не делала так много месяцев — да что там, много лет — и сейчас, прикоснувшись к его прохладной щеке, Ева вздрагивает от нахлынувших на нее чувств: страха, сожаления и радости, какую испытывала, когда любила Дэвида. Или верила, что любит. Или — что должна любить.
— Думаю, мы будем счастливы, Дэвид. Я верю.
Версия первая
Земля
Бристоль, февраль 1979
Вивиан хоронят утром в пятницу: на улице — один из самых холодных дней в этом феврале, сырой и промозглый, хотя дождя нет.
Трава в церковном дворе замерзла и хрустит под ногами, когда они выходят из церкви. Пока процессия медленно движется — Джим поддерживает левый передний угол гроба, который все время больно врезается ему в плечо, — он может думать только о рабочих, рывших могилу; как долго, наверное, они пробивались сквозь замерзший верхний слой грунта к теплой рассыпчатой земле.
Он впервые присутствует на погребении. Ему приходилось бывать на похоронах — когда, например, три года назад скончалась Мириам. Но всякий раз речь шла о кремации: недолгая служба, напоминающая театральное действо, и гроб исчезает за ширмой, как по мановению фокусника.
От похорон отца в памяти Джима остался только проплывающий мимо красный бархат гроба, который под механические звуки удалялся неизвестно куда, и мать, неподвижно сидящая рядом с ним на церковной скамье (утром приходил врач и дал ей какое-то лекарство «для успокоения нервов»). Еще он помнит свои короткие штаны из колючей темно-серой шерсти.
Когда после звонка из полиции с известием о смерти матери к Джиму вернулась способность думать, он предположил, что и эта церемония пройдет так же. Но выяснилось, что планы уже составлены и нарушать их нельзя. Вивиан посещала церковь больше года. Джим не удивился, узнав об этом. В моменты просветления мать нередко охватывал религиозный фанатизм. Особенно трудно было, когда она увлеклась викканством: Джим находил дома странные вещи — венки из веток, гнездо с перепелиными яйцами, охапки засушенных цветов.
Синклер сказал, что Вивиан хотела быть похороненной в своей новой церкви: она боялась кремации, боялась, что ее сожгут заживо и криков никто не услышит. Джим не сказал: «Знаете, если моя мать хотела быть похороненной по христианскому обряду, не стоило тогда бросаться с моста», — пусть и подумал об этом.
Ему очень хочется утешить Синклера, который чувствует себя ответственным за случившееся, хотя Джим так не считает. Синклер виноват не больше самого Джима, а может быть, и куда меньше. Это Вивиан решила не принимать лекарства: в бачке туалета на первом этаже они нашли целый пакет. Вивиан хотела, чтобы к ней вернулись чувства. Она растолкла в порошок таблетку снотворного и подмешала Синклеру в вечерний виски, а затем незаметно вышла из дома и босиком пошла по холодному асфальту к мосту.
Обычный пешеходный мост — к нему вело ответвление от главной дороги; одному богу известно, почему Вивиан выбрала это место. Полиции о происшествии сообщил проезжавший мимо водитель: он увидел, как женщина падает с моста, и ее ночная сорочка белеет в свете фонаря.
— Она улыбалась, — сказал он. — Клянусь. Я этого никогда не забуду.
Джим знал детали, потому что попросил разрешения ознакомиться с показаниями водителя. Читая их, внезапно вспомнил историю, услышанную когда-то в одном из бристольских пабов, — он приехал из Кембриджа на каникулы и вечером отправился выпить пива в «Белом льве». Рассказывал ее мягкой бристольской скороговоркой высокий мужчина приятной наружности, ровесник Джима; он сидел в пабе в компании одетых в дешевые костюмы клерков с одутловатыми лицами. История была о том, как однажды работница местной фабрики, обманутая своим любовником, бросилась с подвесного моста в Клифтоне — и благополучно выжила. Ее широкая викторианская юбка сыграла роль парашюта.
— Дожила до восьмидесяти пяти, — подытожил рассказчик. Джим удивился тому, что до сих пор ясно помнит его лицо. — Стала живой легендой.
Рабочие подходят к краю могилы, готовясь опустить в нее гроб. Зеленое сукно, лежащее по краям, на фоне черной земли смотрится фальшиво. Джим отходит в сторону, отдавая гроб в крепкие руки рабочих — и в этот момент чувствует, как кто-то берет его за руку. Ева. С другого бока от него стоит Синклер — вид у него потерянный, такое ощущение, будто из этого человека выпустили воздух. Позади — Якоб, держа за руки Дженнифер и Дэниела. Когда священник, крупный, неуклюжий человек с мягким, добрым лицом — разумеется, надо быть добрым, чтобы разрешить церковные похороны самоубийцы, — подходит к могиле, Дэниел громким шепотом спрашивает у Якоба:
— Дедушка, что он делает?
— Прощается, — шепотом отвечает Якоб. — Мы все прощаемся с твоей бабушкой.
Потом кавалькада черных машин привозит их к дому Синклера — Джим так и не привык к мысли, что дом принадлежал и матери тоже. Там Ева и его тетки накрыли стол, поставили вино, пиво и шерри. Джим наливает себе остатки виски из бутылки, подаренной Синклеру на Рождество, — он выпил ее практически в одиночку за последние несколько бессонных ночей — и наблюдает за Евой, хлопочущей вокруг гостей. Она по-прежнему стройна, фигура не расплылась; темные волосы, собранные сейчас в короткий хвост, поседели, но выглядит как юная девушка, это правда.
Его девушка. Его жена. Женщина, знакомая лучше любой другой — уж точно лучше собственной матери, в которой таилась такая неисчерпаемая печаль. Ева уже совсем не та девчонка, что встретилась ему когда-то на окраине Кембриджа. Теперь она, можно сказать, публичная фигура: ее узнают на улице. Несколько недель назад в ресторане к ним подошел мужчина, ровесник Джима, и, даже не взглянув в его сторону, принялся восхищаться Евой. Джима это не задело — во всяком случае, не так, как задевало раньше. Тогда, в Греции, где они провели замечательный отпуск, он распрощался с этим неприглядным чувством горечи. И вернулся домой с давно забытым ощущением близости со своей замечательной женой, любви к детям, удовлетворенности от преподавания и возможности пробуждать в других ту любовь к искусству, какую познал сам.
Но постепенно им вновь овладело уныние, горечь поражения и несбывшихся надежд. Муж, отец, преподаватель рисования: скучный, ничем не примечательный, надежный. Не настоящий художник; не чета его другу Юэну, выставляющемуся в галерее Тейт. Недавно на какой-то вечеринке он услышал, как новый знакомый Евы — лощеный телепродюсер в синем костюме — интересовался, почему ее муж не захотел стать «толковым художником, как его отец».
— Но Джим художник, — ответила Ева. — И хороший, кстати.
Преданность жены, ее преднамеренная слепота вызывали у Джима гордость. (Он не рисовал уже много лет.) Тем не менее Евины слова задели его. Несколько дней он размышлял, действительно ли Ева верит в сказанное, считает это правдой, видит его мастером? И если так, что это означает для него самого? Ведь говоря начистоту — имеет ли Джим право вообще называться художником?