За столом, как велось в эти суматошные дни терактов, шел разговор о Европе, ее гибели и будущем. Все из-за инцидента в Ницце. Поразительно, какие тектонические сдвиги в сознании интеллектуала может произвести один сумасшедший с грузовиком, набитым взрывчаткой, с иронией подумал я. Но я хотел отвлечь себя от мыслей о Еве. Нет, я не гнал их от себя. Я сразу же сдался и не намеревался себя контролировать, в чем так преуспел в те годы, избегая романов. Я просто откладывал мысли о Еве, как дети — сладости. Я намеревался насладиться ими в одиночестве, как гурман. Я дрожал над ними, как алкоголик над последней оставшейся бутылкой спиртного. Поэтому я прислушался к разговору за столом, стоя в углу террасы, попивая вино и касаясь лицом листвы росших вровень с нами деревьев. Спустя несколько глотков вина я с удивлением понял, что человек, которого мы все слушаем, — я сам. Я разглагольствовал так, будто передо мной стояла Ева. Она передо мной и стояла — светилась на стене дома — и я любому бы перчатку бросил, скажи он мне, что речь идет не более чем об отпечатке на сетчатке… светлом пятне, которое долго еще видится в темноте. Я верил в ее присутствие там, пусть вера эта абсурдна. Августином Любви я опровергал логику. А говорил в это время что-то совсем далекое от меня.
— К чему это нытье про закат Европы? Вы, французы, обожаете преувеличивать! У вас нет понятий «pas mal»
[15] или «pas grave»
[16]. Только «genial»
[17] или «catastrophe»
[18]. Европа — большое и вечное дерево! Мы — не больше чем плющ на нем. Нам кажется, что плющ оплетает ствол, потому что он яркий и зеленый… густой! Но все держится на корявом, древнем, хтоническом, столпе — древе. Мы придем и уйдем. Европа останется. Весной мы зазеленеем, и нам снова будет казаться, что мы — навечно. Осенью мы пожелтеем и упадем в землю. Гнить. И мы снова решим, что это катастрофа и после нас ничего не будет… какая чушь и самонадеянность! Будет! После нас всё будет! И мы будем. Просто это будем другие мы, которые и не вспомнят себя — нас. Мы будем обтекать ствол от греческого корня до отмерших от холода скандинавских верхушек, и нам покажется, что мы течем — волнами миграций — то снизу вверх, то сверху вниз. Но мы не течем. Мы есть, были и будем. Как река, которая стоит. И в то же время течет. Европа — не место, не идея и не фантом. Европа — древо познания, и именно с него Адам, подбитый Евой, сорвал запретный плод! О, этот плод. Он отдавал на вкус греческой оливой и испанским апельсином, французским виноградом и провансальской ежевикой, итальянской грушей, немецким яблоком и австрийской сливой… даже русской морошкой слабо отдавал он! Он был всем и ничем, этот плод! Познание Европы, для которого и Искусителя не требовалось… Что вы! Никаких змей!
— Кушайте, Владимир, — сказал вдруг Жан-Поль, вынырнувший из темноты, и протянул мне что-то.
— Змей у нас нет, а вот пауков и прочей живности… — добавил он, с преувеличенным вниманием смахивая что-то невидимое мне, видимо, паутинку, на листьях перед лицом.
Я, зачарованный не столько своими речами, сколько своими ритмичными покачиваниями под них, смущенно умолк. Взял и надкусил, не глядя. Это оказался провансальский инжир. Терпкий, он оживил память о том, чего не было, и я почувствовал на несколько мгновений, что мир как будто изменился. Все стало по-другому, и все стало ясно.
Я понял, что влюбился.
* * *
В утренней тишине дома я прокрался потихоньку на террасу, где молчаливая Катрин, коротко улыбнувшись, налила мне кофе. Содрогаясь от утренней горечи, я наскоро выпил его и пошел в долину по дороге. Примерно метров через пятьсот я поднырнул под изгородь и забрел в поля. Пахло травой. Я лег на землю и попытался понять, чем привлекла меня Ева. Я решил, что она похожа на инфанту с картин Гойи. Она выделялась в море смуглых, средиземноморских лиц обитателей Лангедока. Ее как будто привез в своем обозе Симон де Монфор. Белая, крупная… Иль дё Франс, тяжелый, плотный, породистый, прибыл в ее лице на юг. Но и без северной пустоты, какую я видел в Нормандии. Вероятно, все дело в ветре со стороны Океана. В Нормандии он сдувает не только песок с пляжей, но и тайну с женских лиц. Да, вот. Загадка. Вот чем полна Ева. Я понял это, и счастье переполнило меня… жажда открыть ее, как Америку, чтобы покорить после. Колумбом, полным предположений и смелых гипотез, я кружил около предполагаемой Евы. Я верил в то, что она есть, и даже составил карту течений, которые доказывали мою теорию. Но сначала я должен удостовериться своими глазами в существовании этой сказочной Индии, моей Евы, изобилующей золотом и пряностями, рабами и диковинными животными. Мне надо потрогать ее, ступить на ее берега, воткнуть в нее копье с развевающимся флагом и объявить ее земли своими.
Как мне приблизиться к ней, как узнать?
Земля все же холодила спину, и я поднялся. Начал накрапывать дождик, и мне пришлось встать под старый каштан. Там же, под деревом, валялось какое-то старинное приспособление, предназначение которого я так и не выяснил. Что-то вроде повозки с плугами. Или… Я бросил попытки представить, как именно это могло использоваться, и когда перевел взгляд на спускающуюся от меня к лесу пологую сторону холма, то увидел, что пейзаж совершенно изменился. Где-то у изгороди слева мелькнула тяжелая туша кабана. А прямо навстречу мне метнулось что-то рыжее, тявкающее. Пока я понял, что речь не о собаке, а лисе, тянущей по земле подбитую, очевидно, лапу, ее уже и след простыл.
Снизу по лугам пошли охотники в ярко-оранжевых жилетах.
Я сделал шаг от дерева, чтобы меня ясно видно было и никто в горячке не спустил курок на движение. Но охотники шли, не обращая на меня внимания, и лишь коротко кивали, когда оказывались на одной со мной высоте. Я понял, что их интересует кабан. Вернулся мыслями к Еве. Господи. Господи, пробормотал я, дай мне, дай мне, просто дай мне хотя бы раз прикоснуться к этим твоим ярко-красным губа… Зажмурился, представив себе, что она обнимает меня, утратил равновесие и чуть не упал.
— Mais attention
[19], Владимир, — сказала она.
Я, глазам своим не веря, глянул вниз. Ева сидела под деревом, согнув ноги в коленях, и смотрела чуть вдаль.
— Что Вы тут делаете? — спросил я.
— Прогуливаюсь с утра… — ответила она. — Мы приехали рано утром, добровольцы и актеры… просто сидим в гараже и готовим там сцену… не подходим к дому, чтобы не шуметь.
— Vous etes tellement gentille
[20], — произнес я церемонно, и она склонила голову.
— Впереди большой спектакль, — пояснила она.
— У вас кровь на ноге, — показал я.
— Это églantiere… шиповник.