Я толкался с деревьями, прорываясь сквозь лес, будто игрок в регби на чужой половине поля. Шатался, падал, оступался. За каких-то полчаса — а может, прошла вся ночь? я утратил чувство времени, — изорвал свои лучшие вещи, которые надел, чтобы… Мучительный стон. Воспоминания о позоре — а чем еще назвать, я оказался так смешон, так нелеп, — вызывали у меня подлинные стоны. Я будто в кресле зубного врача сидел. Вырвавшись наконец на простор как раз к тому моменту, когда я почти запаниковал, я отдышался на гравиевой дороге и поплелся к дому на свет и смех. Там, не входя во двор, обогнул дом и зашел со стороны ветхой изгороди. Прокрался в дом и, наткнувшись на Катрин — она все с той же кроткой улыбкой глянула на меня и продолжила свои понятные только ей перемещения по дому, — прокрался на свой этаж. Заперся в комнате, вырвал из тетради лист. Глянул на часы. Половина второго! Событие, разрушившее мою жизнь, длилось всего час! Но не время, не время… Я написал записку и, придавив ее колодой карт Таро, выбрался из комнаты в окно на крышу. Оттуда пробрался, распластавшись — веселые крики внизу, над кем-то подшучивали девушки, — к краю. Здесь, стараясь не сорваться, перебрался на каменный забор старинной кладки, отделявший дом сбоку от загона для овец — земля эта принадлежала соседу, вспомнил я объяснения Жан-Поля, — и с него спрыгнул на землю. Покатался немного, пока не утихла боль в ногах, встал и побрел прочь. С меня было достаточно. Я потерпел крушение и собирался покинуть Керб той же ночью.
Ну, или Керб выбрасывал меня, словно море — утопленника.
* * *
«Милая Ева. Как Вы наверняка знаете, я люблю Вас. Как видите, написать это очень просто, и не стоит мне ни малейшего труда. Я просто взял бумагу и ручку — одну из сотен украденных мной на этом фестивале ручек — и написал эти слова. Я люблю Вас, люблю. Думаю, что не могу жить без Вас, и не думаю, что смогу жить без Вас. Да, насчет ручек. Если вы думаете, будто я не понимаю, каким идиотом выгляжу в глазах этих собравшихся со всех концов Франции людей — Ваших в том числе, — выпрашивая у них ручки, спотыкаясь на каждом шагу и появляясь в носках разного цвета, то заблуждаетесь. Я прекрасно вижу себя со стороны. Картина не радует. Что поделать? Не поверите, но когда-то я был лихим молодым человеком, вполне себе способным на подвиг — что бы мы ни понимали под ним: от объяснения в любви до смелых, решительных действий. Так, недавно во сне… Впрочем, сны не считаются. Ева. Я люблю Вас, и мне кажется, что мои чувства к Вам настолько явны, открыты и очевидны, что Вы прекрасно знаете сами о моей любви к Вам. Почему же Вы не отзываетесь на мою любовь? Не спешите отвечать. Думаю, причины мне ясны: коль скоро вы видите, что я люблю Вас, но не хотите снизойти до объяснения со мной, то вы просто не испытываете ко мне чувства той глубины, какое я питаю к Вам. Да и вообще никаких чувств я в Вас не вызываю. Вы, возможно, смеетесь сейчас. Но и я не плачу. Поверьте, я вовсе не жалкий нерешительный юноша, который не знает, что ему предпринять. Знаю я все великолепно. Думаю, пожелай я поиграть с Вами в скотинку о двух спинках, Ваша прелестная, широкая и чуть сутулая — я таю весенним ручьем в горах, видя, как вы сутулитесь, — спина давно бы уже ощутила на себе всю жесткость ежевичных зарослей долины Керба. Я умею быть обаятельным и могу войти в раж, и мало какая крепость тогда устоит. Речь не о похвальбе, и я вовсе не хочу оскорбить Вас. Я просто раскрываю Вам истинные причины отсутствия решительных действий с моей стороны. Я не хочу заговаривать Вас, брать натиском и сбивать с ног. Я хочу, чтобы вы пришли ко мне сами. Вы — русалка со странным, белого вида хвостом в виде юбки, сухопутная русалка, звавшая меня из долины Керба, поющая мне что-то без слов под музыку полной луны. Вы звали, и я пришел. Так придите теперь и вы, если я хоть что-то значу для Вас. Я, кстати, не уверен, что нам нужно делать это. Вполне возможно, что весь этот фестиваль, а вместе с ним и вы — не больше чем игра воображения писателя, уставшего от повседневности… Мираж воздуха, играющего из-за пламени, разгоревшегося на башне черного дерева. Мое страстное желание быть с Вами… Возможно, мне стоит взять его под контроль, надеть на этого тигра ошейник, вырвать ему когти — единственным доступным писателю способом. Да-да, я о книге. Я бы мог написать о нас с Вами чудесную книгу. Но это равносильно поражению… Это будет значить, что мы с Вами не вместе. Готов ли я отказаться от Вас ради утоления голода этого чудовища, засевшего во мне многие десятилетия назад, — желания писать? Вчера я сказал Вам, что моя карьера писателя окончена, и что после моей новой и, как я полагаю, последней книги я не напишу больше ни строчки. Полагаю, я обманул Вас, Ева. Из-за Вас я захотел писать, и жизнь моя — благодаря Вам — продолжается. Но я не хочу обменивать Вас на бирже — пусть и по самому выгодному курсу — в строки и метафоры, гиперболы и изысканные стилистические кунштюки. Мне нужны вы какая есть. Простите, что пишу все это по-русски. Думаю, когда вы найдете достойного переводчика, способного рассказать Вам все, что я тут путано излагаю, меня давно уже не будет в Кербе и пыль над дорогами, по которым пройдут наши войска, осядет, и костры догорят, а пепел их унесет ветром в сторону гор. Вы заставляете меня чувствовать себя распятым Прометеем, знаете. Мне больно, но только эта боль напоминает мне о том, что я жив, милая Ева. Я, пожалуй, сохраню эту боль в сердце и отправлюсь с ней в путешествие по миру — искать Грааль или Круглый стол, или что там положено. Хотя, конечно, все это глупость и обман. Вы мой Грааль и Вы мой стол. За Вас я хочу усесться и Вас — выпить. Пролейтесь на меня дождем и спасите от засухи. Впрочем, тщетно, тщетно… Знаете, что-то во мне дрогнуло, едва я увидел Вас впервые. Речь не о симпатии или желании. Вы не пробудили ни того, ни другого. Я просто увидел статую, к ногам которой должен припасть. Я бы согласился с Вами жить, как фригидная тетушка Крольчиха, даже и без постели, просто проводить с Вами время. Наверное, это старость. Раньше страсть палила меня, как пожары — осенний лес. Нынче я готов вмерзнуть в Вас, как вечный русский лед — в землю тундры. Ева, я написал, что прекрасно вижу, каким идиотом выгляжу. Поверьте, так было не всегда. В юности я был очень социальным… социабель… короче, я любил общество, а оно любило меня. Вы и сейчас могли услышать эхо этой любви: когда я начинаю кривляться и заниматься всяческим шутовством — словно те два чародея у церкви, — публика обожает меня. Вы видели. Часто я использую такие трюки в своих письменах. За это меня и любят, потому меня и зовут еще на всякие книжные события. А что происходит, когда я снимаю маску комического актера и говорю то, что думаю? Невнятная, сбивчивая речь, полная мелкого трагизма и пошлого одиночества. Слишком бурный и мутный поток — как в горах после схода грязевой лавины. Никому не понятные, мои письмена виднеются на камнях забытыми знаками забытых катаров. Вы снились мне, как сеньора Жиро, говорил ли я Вам? Я пытался спасти Вас… но все, чего я смог достичь, — меня убили вместе с Вами. Но мне и этого оказалось достаточно, я ведь люблю Вас и не могу без Вас жить. Ах, Ева. О, Ева. Ma Dame. Mon amour. Я из-за Вас совсем голову потерял и веду себя, признаю, неприлично. Брожу, как старый пес, за молодой сучкой, да хвостом дороги подметаю. Но что толку? Вы не видите меня… в упор не желаете… а то, что я принимаю за Ваш интерес ко мне, — лишь бездумное терпение, отсутствие внимания, с которым вы позволяете мне быть неподалеку. Вы носите меня на подошве, как прилипший окурок. Ева. Я не могу больше выносить этого, и покидаю Керб, Аспер, Тулузу, Пиреней, Лангедок, Фиджак этот Ваш чертов или Каденак — я знаю, что все время их путаю, и мне плевать, что все над этим смеются! — и вообще Францию. С меня довольно. Я слишком стар для того, чтобы страдать от неразделенной любви. Вы, возможно, обиделись на меня из-за того, что видели, как я… как мы… В общем, Belle Parisienne. Все вы знаете! Ну, а что мне оставалось делать? Я взрослый мужчина… вы меня в упор не замечаете… или замечаете? Ева, я запутался. Ева, если бы вы мне хоть какой-то знак дали, хоть малюсенький. Милая, да покажите мне хоть что-то. Милость Вашу или немилость. Прогоните меня или обнимите. Любишь не любишь, плюнешь — поцелуешь, к сердцу прижмешь. Хоть плюньте, но Сделайте! Вы же глядите — вроде и на меня, а вроде и мимо — равнодушно, и вы для меня не больше чем небо. А я для Вас — пыль под ним. Может, я есть, а может быть, меня и нет. Но так нельзя. Я человек, человек! У нас, русских, принято считать, что это звучит гордо. Уж не знаю почему. Не иначе эгоцентризм русской культуры. Ой, простите, простите. Снова я волынку эту начиню. Русские то, русские сё. Скоро про университетские чистки в Словакии рассказывать начну. Милое дитя! Да вы хотя бы знаете, где все это — Словакии, Киславкии и прочие несуществующие страны, исправно поставляющие на Ваши фестивали лживых бородатых мужчин, теряющих голову при виде таких ошеломительных француженок, как вы? Помните, я Вам сказал, что теряю в Вашем присутствии дар речи, как варвар, очутившийся у подножия Венеры Милосской. Думаю, я и тут соврал. Что варвару статуя? Ему живого мяса подавай. Мне бы тоже, но я и на статую согласен. Ева, моя прекрасная дама, моя девица и сирота. Ради Вас я любую ветряную мельницу с ног собью и дракона приручу. Вернее, все это я сделал бы, дай вы мне хоть малейший знак. Увы. Вы не бросили платок на арену, и я, преисполненный пусть горечи, но и благодарности — я Вас любил, и мне этого достаточно, — удаляюсь в пустыню. Мне незачем более оставаться в миру. Сердце мое навсегда разбито. Помните, я признался, что не пишу больше книг, потому что сказал все, что мог? Я соврал. Я не сказал самого важного и поэтому хочу написать эти слова.