Отец сидит напротив них и не спит, глаза его всматриваются в светлую зарю, в горные склоны, по которым тянется утренний туман. Его волосы пересыпало белыми прядями за долгие дни, пока они шли, и роса оседает на них капельками, которые дрожат от движения телеги и падают на шею. Косматая борода скрывает его лицо с рублеными чертами, ни разу не обернувшееся к истомленным телам детей. Когда Арман в полусне молча наблюдает за ним, первобытный ужас сводит ему живот. Отец кажется ему высеченным из того же гранита, что и скалы, острые углы которых вырисовываются в вышине на аметистовом небе. Ни искры не видно в его суровых глубоких глазах; отец – глыба, на которую наталкивается страх детей, монумент, загадочный, гигантский и непоколебимый. День просвечивает между двумя вершинами, вылепляет и поглаживает громадную тень отца, озаряет редкие заросли атаманты и льнянки, ультрамариновую синеву колокольчиков горечавки. Телега с трудом въезжает на горное пастбище, где дыхание мулов смешивается с запахом побегов дикого лука, которые они топчут. До детей доносятся голоса мужчин, но они даже не пытаются уловить смысл, слова вплетаются в их путаные сны.
Чья-то нога внезапно упирается в бок Армана, потом Антонио, мальчики просыпаются и вскакивают, ищут немцев растерянными, опухшими от сна глазами, но это лишь отец склоняется к ним и приказывает слезть с телеги. Мальчики повинуются; они стоят у дороги, дрожат в своих лохмотьях, пропитанных светом зари, а отец слушает указания пастуха, как добраться до границы за несколько дней. И тотчас снова в путь. Отец по-прежнему идет впереди, и нога у него болит, хотя он никак этого не показывает. Он часто дышит и тяжело опирается на сук, с которого срезает кору длинными белыми стружками, когда они позволяют себе передышку. Часы идут, наступает ночь, и снова дрожать им под шерстяным одеялом у слабенького костра. У отца осталось всего несколько спичек, и, когда он ставит шалашиком собранные детьми ветки, все перестают дышать, чтобы огонь занялся. Арман и Антонио быстро засыпают под величественным сводом угольно-черного неба, но от звериного рыка, уханья сов, хруста веток под невидимыми лапами просыпаются с бешено колотящимся сердцем и всматриваются во враждебную темноту, где крадутся хищники, привлеченные запахом их пота. Отец, кажется, никогда не спит, он ворошит угли, подбрасывает корешки, которые, загораясь, рассыпаются искрами, взмывают в небо и тают, исчезая в россыпи звезд. Тогда мальчики снова засыпают, и их страхи продолжаются и растворяются в снах о царственной природе, дантовских вершинах и медведях с мерцающими глазами.
Отец сушит спички на камнях под полуденным солнцем. На берегу горной речки они лакают чистую воду из пригоршней, как изжаждавшиеся псы, под боязливыми взглядами сурков. Пыльца летит по абсентово-зеленой лощине, медленно кружась в воздушном танце. Отец раздевается, бросает к своим ногам насквозь грязные штаны и рубаху и идет на середину речки, где вода доходит ему до колен. Стоит некоторое время, прямой как ствол, в окружении разбивающейся о его ноги пены, выставив загорелое тело напоказ сыновьям, ягодицы его покрыты слипшимися от грязи волосами, вонючие борозды тянутся по широкой спине. Дети ничего не говорят, стоят поодаль на берегу, где камни жгут им подошвы. Они смотрят на отца, который опускается на колени, плещет водой себе на затылок и фыркает, как лошадь, с силой трет руки, живот, съежившийся от холода пенис, встряхивается и сплевывает в поток. Он ложится среди камней и длинных водорослей, бурлящая вода целиком покрывает его тело, и вскоре остаются только нос и рот, разбивающий порой волну, чтобы вдохнуть. Армандо взволнован великолепием горного потока и видит теперь только частицы кожи в колыхании воды, словно расколотого отца, грозящего вот-вот совсем рассыпаться и унестись в потоке вместе с ветками и бликами света. Но отец встает, наполняет легкие воздухом, это словно первозданный вдох со звуком, похожим на разрыв, и выходит на берег, рассекая бессильные теперь водовороты, вздымая у колен фонтаны брызг. Когда он вытирается скомканной рубашкой, Арман завороженно смотрит на шину, поддерживающую колено, почерневшую от воды кожу и шрам, тянущийся от коленной чашечки к бедру. Отец показывает на речку:
– Lavatevi, puzzate
[41].
И снова в путь под палящим солнцем, от голода перед глазами дрожат бледные точки, вспыхивают искры, судороги сводят мышцы и вынуждают мальчиков держаться друг за друга. Есть им больше нечего, и они жуют траву, которую дает им отец, дикие луковицы и листья одуванчиков. Однажды вечером они жарят дохлого зайца, которого нашли на краю норы и очистили от червей, жадно прогрызавших в нем замысловатые галереи. От колик они со стонами держатся за животы, спускают штаны за валуном или кустом и исторгают струи зеленого поноса, в которых плавают целые почки цветов и бледные клубни. Дети худеют день ото дня, глаза у них запали и стали больше, они похожи на оленят, застигнутых врасплох охотниками. Их ребра проступают под кожей, бедра так отощали, что в выемках помещаются локти. Кости таза торчат, не давая им слишком долго сидеть.
Ночами они лихорадочно ищут, какая часть тела выдержит давление камней и даст им передышку на несколько часов сна. Утром их рвет горькой желчью, и они больше не утирают свисающие с подбородка струйки, из носов текут густые кровавые сопли, засыхающие коркой на губах. Они сдирают ее, жадно жуют и снова исторгают. Отец поторапливает их, но он и сам ослаб, а его нога превратилась в узел натруженных нервов, терзающих ее нестерпимой болью.
В один вечер, такой же, как другие, они ложатся на склоне тенистого оврага, в одуряющем запахе перегноя, мокрой глины и лишайника. Они всматриваются в небо сквозь кроны сосен, видят низкий свет и облака в алой дымке. Дыхание у них частое, хрипы закупоривают горло, и Арман думает, что здесь они наконец остановятся, и их накроет мало-помалу саван из листьев, духовитого перегноя, зеленой коры и мягкого мха, откуда скоро прорастут, вскормленные их плотью, серебристые шарики дождевиков.
* * *
Арман смотрит на движущиеся тени, которые отбрасывает вечер на стены больничной палаты, пока Луиза опускает штору. Его рассудок улетучивается в этих голубых и перечных переливах, в колыхании от плинтуса до потолка. Свет слабеет, осталась лишь тусклая лужица, бурая, потом черная, в углу палаты. Она кажется зверьком с трепещущей шерсткой, чьи лапки – на самом деле это тень от карниза – поджаты под брюшко. Арман с испугом смотрит на это съежившееся, безмолвное существо, видя его одновременно на потолке, в нескольких метрах от себя, и под своей надбровной дугой. Зверек тихонько шевелится внутри его и урчит в углу палаты. Он иногда показывает на него пальцем, умоляя Луизу его прогнать. Его мысли подступают к губам нагромождением бесформенных слов, которые ему трудно произнести. Когда ему это удается, их смысл становится мутным, они меняются местами и смеются над ним. Арман говорит, что надо поднять паруса на реях, перейти границу до рассвета. Чтобы успокоить его, Луиза гладит рукой его лоб, и он поворачивается на бок, натянув простыню до подбородка, опускает веки на глаза, которые опухоль выдавила из орбит. Его продолжают осаждать призраки. Он видит то грозного отца, тот стоит на пороге комнаты, возвышаясь, как Харон, в дверном проеме, то Леа, она сидит в изножье кровати и молча смотрит на него. Живых он не узнает, их черты неотчетливы, хоть и смутно знакомы. Он смотрит на лица, ищет в своей сдавшей памяти их имена, зная, однако, что это его близкие. Луиза гасит лампу у изголовья и садится у окна, она с ним неотлучно. Палата теперь погружена в темноту; она не уверена, что он замечает ее присутствие. Она видит, как он без конца ворочается в постели. Шуршит пеленка, распространяя острый запах экскрементов. Прикосновение простыни словно наждак на его коже; эта пожелтевшая кожа морщится, напоминая увядающий лепесток. Растаявшая плоть расстилает ее под ляжками и плечами, точно слишком просторную и уже ненужную оболочку, которую он готов сбросить, как животное при линьке. Луиза видит, что Арман уходит, и уже хочет, чтобы смерть унесла его поскорее, но тотчас возмущается: нет, они могут продолжать еще долго, он умирать, а она его поддерживать, переодевать, укачивать, и так без конца. Все вдруг кажется ей предпочтительнее смерти. Ее выматывают бессонные ночи, стоны Армана, невнятные слова, плеск в мешочке, куда стекает через зонд моча. Ночь – ад, и Луиза мечтает, чтобы Арман не дожил до рассвета. Ей снится, что он просто угас во сне, даже не предупредив ее. Она просыпается в слезах и кидается к кровати, чтобы убедиться, что он еще жив. Намочив рукавичку, водит ею по лицу и рукам Армана, так она освежала Жонаса в дни сильной жары, когда он еще принадлежал ей. Она смачивает растрескавшиеся губы, льет струйку воды в рот, на белый, покрытый слизью язык.