– Теперь я знаю, что хорошо для меня, и ты не имеешь права становиться мне поперек дороги. Ты должен меня отпустить. Сделай это для меня и детей.
Она говорила устало и сочувственно.
– Я хотел бы дать тебе другое, – сказал Альбен, – другую жизнь, но я не знаю как, это не в моих силах. Мы завели детей, я содержал вас всех, чего ты еще от меня хочешь?
Он не знал, как стать другим, как соответствовать тому, чего требовали от него близкие. Вся его жизнь свелась к тому, чем он был: этим безжалостным человеком, от которого они теперь отвернулись и который, однако, был вылеплен их руками.
– Ничего, конечно, ты не мог дать нам ничего лучше. Я просто хотела сохранить хоть что-то от нас, прежних. Избавиться от этого чувства, что я делю жизнь с человеком, которого не узнаю, к которому ничего больше не испытываю, кроме страха. Дети – лучшее, что случилось в нашей жизни, но я замкнулась в этой роли матери и жены и чувствую, что ничем больше никогда не была. Я не хочу, чтобы они вспоминали меня потом женщиной бесцветной и скучной, какой вы запомните Луизу, она ведь окончательно растворилась в этом образе, впору подумать, что сама этого хотела, что ее жизнь не могла быть другой. Я тоже в конце концов к этому пришла, я говорила себе каждое утро, что только об этом и мечтала. Дети были со мной, я готовилась заниматься ими, перепеленывать Сару, собирать мальчиков в школу. Думала, что приготовлю на обед, следила, чтобы все было идеально к твоему возвращению, вставала и ложилась с чувством бесконечной грусти.
– Это чистой воды эгоизм, ты не можешь вот так все разрушить, не имеешь права.
– Да, может быть, я ошибаюсь. Но не думаю, что разрушу что-нибудь, что не разрушено уже давно.
– Итак, значит, все кончится здесь?
Эмили поняла по интонации его голоса, что наконец нанесла ему удар, но она больше на него не смотрела.
– Да, все кончится здесь, Альбен. Сейчас.
Он посторонился с дороги, и Эмили, не оглядываясь, пошла к городу.
Альбен достиг того редкого состояния, когда столкновение с неизбежным дает увидеть мир таким, каков он есть. И другие жизни, снующие по молу, посвященные такому пустяку, как прогулка, он видел теперь лишь поверхностно и иллюзорно. Никто не знал об истине, в которую поверг его разрыв, а тело Эмили удалялось в толпе. Альбен стоял прямо, держась одной рукой за стену, и ощущение камня под ладонью расползалось по руке, по всей его плоти. Жара была такая, что его зазнобило. Прошлое больше не было направленным потоком теперь, когда он шагал, в свою очередь, к Сету, но доступным измерением. Словно наделенный вездесущностью, Альбен одновременно находился и в порту, где только что нарушилась целостность его жизни, и в нерасторжимой огромности прожитых лет. Должен ли он поверить в этот образ Армана, в естество своего отца на ягодицах моряка? Принять за правду это смутное воспоминание значило увидеть в Армане самозванца, допустить обман, признать его несправедливость по отношению к каждому из них. И кто тогда Альбен, если он всю свою жизнь строил на лжи? Призраки населяли его память. Среди того, что было и не оставило следа, как различить химеры, миражи? Человек, которым был Арман, ускользал от него, не давался в руки, хотя он-то и вылепил его, сына, он был душой этих часов, которые привели, так или иначе, к уходу Эмили. Альбен достал из кармана телефон и набрал номер Луизы. Она ответила не сразу, и ее голос в трубке показался ему чужим.
– Это Альбен, – сказал он. – Мы не придем сегодня вечером. Попроси Фанни забрать близнецов, пусть они сегодня переночуют у нее.
Луиза, казалось, переводила дыхание.
– Что случилось? – спросила она.
– Это наши с Эмили дела, – отрезал Альбен. – Не задавай вопросов.
Она ничего не сказала, и Альбен чуть было не повесил трубку, но передумал.
– Мама, – снова заговорил он, – когда ты скажешь нам наконец, что за человек был Арман?
Луиза ответила. Не удивленно, но устало:
– Если бы я знала, милый. Если бы я сама знала…
– Мой отец трахал этих чертовых моряков? – сорвался он на крик внезапно охрипшим голосом.
Долгое время ответом ему было знакомое потрескивание на линии. Потом она положила трубку.
* * *
…Но они отдаются объятию сущности каждой вещи, не ведая о поверхностях, обуяны движением каждой вещи
[28].
Часть третья
Морта
Под солнцем море как будто присыпано селитрой. Детям непременно хотелось пройти за стену мола и полежать несколько часов на камнях внизу. Фанни поленилась и не пошла с ними на пляж Арескье. Соль, точно вторая кожа на руках Леа, искрится под ярким светом. Леа чувствует, как камень обжигает снизу ляжки, несмотря на подстеленное полотенце. Фанни рядом с дочерью. Она лежит на боку, плечо ее блестит, кожа на нем красно-коричневая. Леа нравится ее маслянистый запах, ровный ряд темных родинок на руках и грудь над кромкой лайкры. Когда Фанни поворачивается к морю, чтобы присмотреть за Мартеном, Леа видит жесткие волоски на лоне матери, в коротком промельке между купальником и пахом. Ей нравится своеобразие этого тела, которое, она чувствует, еще часть ее собственного. Леа садится, купальник натягивается на оттопыренном животике, выпирает пупок, когда она кладет одну руку на бедро, а другую приставляет ко лбу. Прикрыв глаза от солнца, она ищет взглядом брата среди полуголых детей в морском прибое. Все они похожи в пене, окутывающей их тела, которая накрывает их и снова выбрасывает на пляж, блестящих и оглушенных.
Амфитеатр вдали манит своими причудливыми линиями, бетонные глыбы лежат на краю мола, окаймляют узкую полосу песка, на которой дремлют купальщики. Леа испытывает то, что не может передать словами, чувство совершенства, полноты этого летнего дня, который видит ее над морем рядом с томно лежащей матерью, над играми Мартена у воды, шумом прибоя и десятками голосов в густом воздухе. Она различает его теперь, своего брата, среди мальчишек-ровесников; взлетает мяч – белизна неба не терпит взглядов никого из них, – падает и отскакивает от поверхности воды, и визг, и вязкий бег в тяжелых брызгах.
– Не забудь надувные рукавчики, если пойдешь в воду, – говорит Фанни.
Леа только кивает и удаляется под ласковым взглядом матери, чувствуя его на себе, как чувствует укусы солнца на затылке, макушке, в толще волос, на спине и пояснице. Некоторое время она прыгает с камня на камень на расстоянии от детей, скачет в ритме их игр, оглашает пляж визгом, но Мартен не замечает ее, и она тоже теряет интерес к мальчишкам.
Между глыбами струится вода, пенясь и разбиваясь. Пурпурные панцири крабов исчезают в расщелинах, когда личико Леа отбрасывает на них тень. Она сует палец в сердцевину актинии, и та закрывается. Щупальца хватают маленькую фалангу. Леа ложится на бетон, свесив голову в щель, всматривается в микромир, который неустанно раскачивает зыбь. Ей нравится соль брызг на ней, когда волна шелестит по камням. Она лижет плечо у бретельки купальника, пробует свою кожу на вкус, садится, смотрит на распростертые тела внизу, ищет Фанни, потом Мартена и решает взобраться выше, чтобы окинуть взглядом море. Она подтягивается, держась за металлический прут, торчащий из бетона под углом к глыбе. Ржавая сталь жжет ей руку, коленки уже оцарапаны. Леа выгибает спину, приподнимает ягодицы и тянет за прут изо всех сил, пока ноги ее не упираются в отлогую сторону глыбы. Она осторожно разворачивается, переминается с ноги на ногу, чтобы уменьшить жжение в подошвах, снова поворачивается к пляжу, выпускает наконец металлический прут из рук и встает, удерживая равновесие. Фанни, кажется, задремала. Леа видит, как Мартен расстилает полотенце возле матери и тоже ложится. Никто из них не смотрит в ее сторону. Море – пламенеющая бесконечность, над которой Леа, кажется ей, парит в вышине в этом дне, словно осиянном вечностью.